Они лежали на полу на шинелях, опершись на локти, и спорили с самого утра обо всём, что попадалось на глаза. Это был удобный комнатный спорт, тем более удобный, что не надо было даже вставать с места. Поезд стоял с утра на каком-то полустанке. Три часа они убили на разговор о том, зачем на телеграфных столбах нарисованы цифры и что они значат. Им было это решительно всё равно, но они спорили с азартом.
За окном блестело холодное солнце. На печке закипал чай. Безайс говорил теперь о прошедших военных годах. Это время ему нравилось, и он не променял бы его ни на какое другое. Разумеется, нельзя воевать вечно, но от этого ничего не меняется. Такое время, говорил он, бывает раз в столетие, и люди будут жалеть, что не родились раньше. Тысячи людей готовили революцию, работали для неё как бешеные, надеялись – и умерли, ничего не дождавшись. Все это досталось им – Безайсу, Матвееву и другим, которые родились вовремя. Всю чёрную работу сделали до них, а они снимают сливки с целого столетия. Их время – самое блестящее, самое благородное время. Взять городишко Безайса – скверный, грязный, с бесконечными заборами, с церквами и Дворянской улицей. А ведь он кипел, – и каждая из его самых скверных улиц отмечена смертями и победами. На этой Дворянской, где раньше грызли семечки и продавали ириски, один парень из наробраза выпустил в белых шесть пуль, а седьмой убил себя. Безайс его знал, – он косил глазами и рассказывал глупейшие армянские анекдоты. Живи он в другое время, из него вышел бы уездный хлыщ, а впоследствии степенный отец семейства. А в наше время он умер героем. Был и другой – заведующий музыкальным техникумом. Это был толстенный, добродушный человек в широких штанах. Он обучал в своём техникуме несколько девочек бренчать на рояле «Чижика» и называл это новым искусством.
А когда брали город у белых, он отбил пулемёт и взял в плен троих. Никогда в жизни он не делал ничего подобного и после сам не мог понять, как это вышло.
И он много знал таких примеров, когда самые обыкновенные, скучные люди вдруг совершали героические поступки. Это время облагораживает людей и даёт новый цвет вещам. Теперь в самом захолустном, засиженном мухами городишке есть свои герои, мученики и победы. Раньше дома, деревья, улицы существовали сами по себе, а теперь они взяты с бою, и каждый уличный столб является добычей.
И если бы Безайс мог выбирать, когда жить – сейчас или при коммунизме, он, не задумываясь, выбрал бы нынешнее время.
– Коммунизм, – сказал он, – будет продолжаться, может быть, сотни лет, а эти годы уже кончаются, и мы с тобой сейчас гонимся за ними, чтобы взглянуть на них в последний раз. Это – последнее свиданье, – они уходят – и восемнадцатый, и девятнадцатый, и двадцатый. Их дело кончено, они стоят в передней, надевают калоши и говорят: «Ну, ребята, всего хорошего».
Матвеев приготовился было возражать, но в это время вскипел чай. Они сели завтракать, потом снова повалились на шинели и пролежали несколько часов. Поезд все ещё не трогался.
– Надо бы пойти посмотреть, в чём дело, – сказал наконец Матвеев. – С самого утра стоит, проклятый.
– Вот ты и пойди.
– Я не нанимался ходить. А тебе трудно встать?
– Может быть, и нетрудно. Но мне неприятно смотреть на твоё безделье. Вместо того чтобы безнравственно валяться и прожигать жизнь, ты бы за водой сходил. Чья сегодня очередь?
– За водой я схожу, не беспокойся. А вот надо пойти на станцию и узнать, почему мы стоим. Пойди, Безайс, не валяй дурака.
– Вот ещё! Сам пойди.
Они препирались ещё несколько минут, но так и не пошли.
– Я не намерен убивать себя работой, пока ты будешь валяться, – заявил Безайс.
Тогда Матвеев отвернулся и заснул. Безайс подождал немного, сел за рояль, сыграл марш покойников, потом разбудил Матвеева, чтобы он пошёл на станцию, но Матвеев опять заснул. От него невозможно было добиться ни одного разумного слова. Безайс лёг около печки и, разглядывая символическую девицу на плакате, начал обдумывать, сколько метров сделала минутная стрелка его часов со времени отъезда из Москвы.
– Предположим, – напряжённо шептал он, – что часы в окружности пять сантиметров. Так. Значит, в день стрелка проходит сто двадцать сантиметров. Хорошо. Значит, в месяц она проходит…
Он долго трудился, умножая, но путался в нулях и принимался умножать сначала. Выходило, что стрелка прошла тридцать шесть метров. Он снова начал будить Матвеева – толкал его, перекатывал с боку на бок и хлопал ладонями над ухом.
– Знаешь, с момента отъезда из Москвы минутная стрелка моих часов прошла тридцать шесть метров, – торопливо сказал он, когда Матвеев приоткрыл глаза.
– Я так и думал, – пробормотал Матвеев, снова засыпая.
Это становилось совсем скучным. Подождав немного, Безайс решил пойти на станцию. Он встал, оделся и вылез из вагона, но через минуту ворвался обратно и набросился на Матвеева.
– Вставай! – кричал он изо всех сил. – Вставай сейчас же, слышишь? Мы с тобой поезд проспали! Да очнись ты! Он ушёл.
– Кто ушёл?
– Поезд.
– Куда?
– Ну, я почём знаю? Наверное, в Хабаровск.
Матвеев опять лёг.
– Знаем мы эти шутки, – сказал он с глубокой уверенностью. – Это для дураков.
– Да честное слово, я тебе говорю! Поворачивайся скорей. Наш вагон стоит совершенно один, а поезда нет.
Матвеев сел.
– Безайс, ты врёшь, – сказал он с беспокойством.
– Ну, пойди и посмотри.
Матвеев оделся, вышел и увидел, что Безайс говорит правду. Поезда не было, – их вагон стоял на путях один, и негры скалили зубы, точно потешаясь над ними. Напротив стояла крошечная станция с ржавой вывеской и зелёным колоколом, заметённая снегом почти до крыши; вокруг, насколько хватал глаз, были снег и горы.
Вдвоём они кинулись на станцию, ворвались в ободранную комнату и нашли там высохшего, морщинистого человека с большими круглыми ушами. Он возился на полу, починяя табуретку, и весь был увешан стружками. В углу, за невысокой загородкой, стояла серая коза и жевала сено.
– Кто отцепил вагон? – заревел Матвеев. – Вы кто такой? Где комендант?
Человек поднялся на четвереньки и взглянул на них сумасшедшими глазами.
– Кто отцепил вагон, я спрашиваю?
Они напугали дежурного своим криком, мандатами и буйными требованиями. На забытом, потерянном в снегах полустанке давно уже никто не говорил громким голосом. Они свалились сюда, как внезапное бедствие, и перевернули вверх дном тихий зимний день.
– Сию минуту, – говорил дежурный, стараясь скрыть волнение неловкой и жалкой улыбкой. – Только одну минутку…
Он ушёл, шаркая подошвами, и вскоре вытащил заспанного мужчину с большой бородой. Мужчина застёгивал подтяжки и зевал, показывая страшные зубы.
– Ну, отцепили, – говорил он, закрывая ладонью рот. – Чего? Ну, я отцепил. Потому что рессора сломалась. Значит, нужно. Тележка вся на левую сторону села.
– Какая рессора?
– Какая, – обыкновенная.
– Так почему вы нас не разбудили?
– Вот и не разбудили.
Матвеев записал его фамилию, пригрозил ему судом, штрафом и принудительными работами, после чего тот ушёл снова спать. От дежурного они узнали, как приблизительно было дело. С поспешной и неловкой вежливостью он объяснил, что поезд пришёл на рассвете, что от лопнувшей рессоры вагон осел набок и дальше идти не мог. Двери были заперты, – это правда, Матвеев на ночь сам запирал двери, – вагон отцепили и отвели на запасную ветку. Он соглашался, что беспорядки есть, но что он не виноват; что же касается козы, поставленной в служебное помещение на время холодов, то её он обещал убрать непременно. Всей фигурой и выражением несложного лица он старался подчеркнуть личную непричастность к событиям.
Они вернулись с дежурным к вагону и осмотрели рессору, придираясь к каждой мелочи. Потом дежурный ушёл к себе, а они залезли в вагон, оглушённые всем этим. Было уже время обеда, но им не хотелось ни пить, ни есть. Через некоторое время Безайс опять побежал на станцию ругать дежурного. Он был особенно раздражён тем, что все объяснялось так обыкновенно и просто. Ему было бы легче, если бы произошёл взрыв, ураган или крушение поезда. Но выбрасывать людей на безвестном полустанке ради сломанной рессоры казалось ему вопиющей несправедливостью.