Среди прочего на совещании было сказано: под (в моей редакции) письмом за свободную репатриацию подписалось на 10 июля 1984 года — 376 семей.
ДЖЕКИ В ИЗРАИЛЕ
Усоскин говорил в МИДе на улице Мендлера: визиты — бесполезны, и я не возражал, как тут возражать? Он вождь и борец, ему виднее. Что в моей советской жизни гости из свободного мира значили невероятно много; что они, можно сказать, перевернули эту жизнь, сообщили ей надежду, смысл и направление, — этого всего я не сказал. Думал, что мой случай — особенный. Разумеется, допускал при этом, что попадаю в стандартную ловушку: кто же не считает себя особенным? — притом с полным правом считает, двух-то одинаковых людей нет, а любая типизация условна… Не будь гостей, я, в случае получения визы (без них, впрочем, маловероятном), вряд ли и в Израиль-то поехал бы. Британец Пол Коллин в декабре 1982 года привез мне слова «мамы» Лии Колкер о том, что она не станет посылать нам вызовы, если мы собираемся не в Израиль. От Льва Утевского пришло в пересказе похожее предостережение. Говорить с честными сионистами о русской литературе было смешно; жить в России — невозможно, да и моему понятию о чести претило. И я сказал себе: Израиль — не гетто.
В Лондоне существовала группа содействия отказникам, почти сплошь женщины, известная под названием Комитет 35-и (потом они сказали о себе с гордостью: «Мы, домохозяйки, победили КГБ»); другая группа несколько напыщенно именовалась Exodus (Исход). Издавался еженедельный бюллетень . В нем, в июле 1984 года, Джеки Чернетт описала свою поездку в Израиль и встречу с нами, причем начала рассказ издалека, с визита в нашу ленинградскую коммуналку, где побывала в апреле. Вот какими она увидела нас:
«Yuri is a warm, gentle person, a poet — a quiet man of great sensitivity, who has edited Russian literary works and had them published abroad. His wife, Tanya, is a sweet natured girl who suffers from a chronic back complaint and high blood pressure. Lisa is a quiet, pretty and intelligent child, obviously much loved by both parents. All three speak English, Lisa to a lesser extent, of course, but we had no difficulty in communicating with them at all…»
Всё верно: и то, что я — застенчивый малый с литературными интересами и заграничными публикациями; и что гостеприимная Таня страдает от хронической болезни позвоночника и гипертонии. Некоторым преувеличением звучат слова о том, что все трое говорят по-английски так, что затруднений при общении не возникло; спасибо милой Джеки.
«Как только я услышала от Пола и Розалинд Коллинов, что Колкеры вырвались на свободу, я немедленно заказала билет в Израиль и на другой день по прилете помчалась к ним в Гило. При встрече, необычайно радушной, я, наконец, смогла им показать, что было сделано для них нашей группой Исход… я привезла им книгу Мартина Гильберта …мы говорили по-английски, но теперь наша английская речь была уснащена еврейскими словами; мы говорили о свободе, о еврейской истории, о поэзии Ветхого Завета, и всё это — в преддверии израильских выборов, которые, к моему изумлению, внушали Юрию некоторый ужас. Оказалось, он пока что считает себя не вправе принять в них участие. Я увидела, что жизнь в свободном обществе, где у человека есть право выбора (нечто, для нас само собою разумеющееся), поставила перед Юрием непредвиденные проблемы…»
Опять всё верно (только зря Джеки добавляет, что Лиза свободно читает на иврите через четыре недели после приземления; точнее было бы сказать, что она уже болтает на этом языке).
В Израиль Джеки прилетела в субботу 13 июля 1984 года, в воскресенье утром была у нас в Гило; в понедельник повезла нас троих (естественно, на машине, взятой напрокат) в Тель-Авив: хотела, добрая душа, устроить нам праздник; и устроила; одна поездка по этому фантастическому шоссе с гор к морю была праздником. Чего Джеки не понимала, так это нашего состояния. Могла бы понять; ведь заметила же, что я не готов голосовать и вообще ошарашен наплывом впечатлений. Если б поняла, не стала бы нас знакомить с новыми людьми, даже приезжать не стала бы — потому что и сама добрая Джеки всё еще была для нас новым, едва знакомым человеком, не укладывалась в нашу картину мира. В Тель-Авиве к Джеки присоединилась другая активистка , Линда Айзекс, британка, знавшая несколько слов по-русски от своего русского дедушки; пара недавних репатриантов, Александра и Эйтан Финкельштейны, приехавшие в Израиль осенью 1983 года после тринадцати лет в отказе, а еще — соберитесь с духом — женщина-раввин из реформистской синагоги в Рамат-Авиве по имени Брурия Бариш. «…Обезьяну, попугая — вот компания какая…»
Джеки и тут хотела нам помочь: одних хороших людей познакомить с другими, но мне в этом почудилась почти бестактность. Спору нет, новые знакомые оказались людьми замечательными, интересными, да и сама Джеки была нам интересна, только не вполне понятна, — но всё это перегружало сверх меры наши слабые головы (одна только Лиза была счастлива и беззаботна). Как всё это вобрать разом? Каждый человек — целый мир. Этот мир нужно как-то согласовать со своим, свою правду увязать с его правдой… иначе мироздание рухнет, а мы с ними — такие разные! Выдержим ли это землетрясение? Не раздавит ли нас бетонными плитами?
Имя Брурия (на это моего иврита хватало) я немедленно истолковал как перевод имени Claire, Клара, Светлана, — но, господа хорошие, что за звуки! Разве они не безобразны, не брутальны? Неужели только моё русское ухо они режут? Это первое; а второе: что такое женщина-раввин? Как относиться к этому? Вздор это — или шаг вперед, к нашему светлому будущему? Ну, и третье, самое главное: коллективизм. Понятно, когда людей сводит вместе общая страсть — к свободе, к музыке, к наживе, к науке. Такие коллективы временны; но я решительно не видел, что может связать меня, притом навсегда, с англоязычной Брурией, несущей в массы знамя Торы и Талмуда, не прочитавшей Пушкина, да к тому же еще и толстой.
С Финкельштейнами, нашими товарищами по несчастью, по стране исхода, с культурными , — нам было не многим легче. Александра, биолог, уже работала, и я подумал: какое безмерное расстояние между нею и мной, ведь у меня почва из-под ног уходит. Эйтана я в тот день не разглядел; он, как и я, держался отстраненно и словно бы застенчиво (застенчивость же, знаю по себе, иногда скрывает бешеные амбиции), — а как раз Эйтан-то был не просто интересным, но и близким по духу человеком: писателем, журналистом. Не разглядел же я его вот почему: он мне показался больше сионистом, чем нужно; и опять я ошибся. Через год или два Эйтан перебрался в Мюнхен. Джеки, в цитированном информационном бюллетене, отмечает — со слов Александры Финкельштейн — странное: что Эйтан начал седеть не в годы отказа, а в центре абсорбции сразу после приезда. Тут, конечно, его возраст мог заявить о себе (он был примерно моих лет), да и годы, проведенные в отказе (с 1970-го по 1983-й!) сказаться задним числом, но будь это так, слова о седине не были бы произнесены и услышаны. Эйтан разочаровался в Израиле. Это разочарование не было примитивным. Он хотел найти в новой стране культурный , хотел быть евреем — и русским, а нашел среду, подталкивавшую к ассимиляции, к растворению и перерождению. В Мюнхене, вместе с Шимоном Маркишем, Эйтан потом издавал (1991–1993). В 2002 году мне попался рассказ Эйтана Финкельштейна, едва ли не лучший из всех коротких рассказов, мною когда-либо читанных: . Я крепко запомнил этот рассказ, несмотря на то, что он — о Сталине, который никогда не был мне интересен. Текст весь умещается в полстраницы; вот он: