Всё рутинную работу в центре делали Шипов, Штерн, Володя Глозман, Сёма Азарх и другие, по большей части бывшие москвичи, молодые люди лет тридцати с небольшим. Работа состояла в распространении сведений, в разъяснении ситуации в СССР (в разоблачении кремлевской лжи), она требовала встреч с влиятельными людьми в Израиле, Европе и США, организации помощи заключенным и отказникам, привлечении средств от правительств и благотворительных организаций. Эта работа шла много дальше того, что можно извлечь из подчеркнуто скромного названия группы: Центр информации. Иным несчастным, я думаю, эти люди самую жизнь спасли, других избавили от нищеты, третьим помогли выехать. Все энтузиасты были между собой равны, в общении отличались необычайной простотой и открытостью; шутка, постоянно сопутствовавшая делу, не мешала серьезности в главном. Встречи с воротилами мировой политики, часто туповатыми и всегда ангажированными, не посеяли в сердцах этих людей надменности или самолюбования. Со мною и мне подобными, с лишенцами без иврита и твердой почвы под ногами, они вели себя по-товарищески, помогали нам словом и делом, от трудоустройства до раздачи одежды из каких-то благотворительных посылок. Повторю до оскомины: я восхищался Шиповым и Штерном; они были лучшей, самой светлой и привлекательной физиономией многоликого Израиля… Нравился мне и Володя Глозман, которого я знал мало. Потом выяснилось, что писал стихи, притом хорошие; я сразу выделил его из легиона тамошних стихотворцев.
Вход в центр был не с парадного крыльца дома, а сбоку, что еще больше подчеркивало народный, общественный характер предприятия. На входной двери, всегда открытой, одно время висел типографским образом отпечатанный плакат со словами: Mother Russia, let me be an orphan («Россия-мать! Позволь мне быть сиротой»). Смысл этой язвительной, а для меня и горькой, шутки как нельзя лучше передавал изумительный юмор Саши Шипова. Я был просто убежден, что это его выдумка; годы спустя — спросил и получил отрицательный ответ, но остаюсь при своем: пусть эта находка и не принадлежит ему; не сомневаюсь, что на его счету — десятки подобных…
Шипов остался верен своей профессии. В политики, в деятели и руководители — не пошел совершенно сознательно, хотя ничто ему не препятствовало. Между тем Центр информации начал перерождаться по законам Паркинсона. Переименованный в Сионистский форум, он переехал на улицу Дискина, в громадную дорогую квартиру с балконом величиной со спортивную площадку и видом на Кнессет. В новом помещении — был зал заседаний, не требовавшийся на улице Алкалая. В этом зале, по главе стола, в роскошном вертящемся кресле, я, при одном из первых моих визитов, не без удивления увидел Сёму Азарха в позе начальника… Вникать в перемены я не стал. Дух равенства и демократии не вовсе выветрился с появлением у вчерашних добровольцев денег, структуры и должностей. Основное дело — делалось; отказникам и другим бедствовавшим по-прежнему помогали.
На улице Дискина случались вечеринки с танцами (среди вовлеченных в работу преобладала молодежь). Там я впервые в жизни увидел настольный IBM-овский компьютер с русским процессором, с возможностью писать тексты по-русски… и у меня от этого руки затряслись: вот чего мне недоставало в жизни! (Только клавиатуру, думалось мне, я никогда не освою: сколько на ней функций предусмотрено!)
Случались и забавные происшествия… Разве не в происшествиях отпечатывается время? Проспер Мериме пишет, что отдал бы всего Фукидида за подлинные мемуары Аспасии, потому что в жизни ценит больше всего сцену, эпизод, анекдот; именно в них, как в капсулах, заключен дух эпохи, ее сокровенная сущность. Я всю жизнь не расставался с Фукидидом; за него — отдал бы Мериме и еще многое, но мемуары Аспасии… Никогда не написанные; невозможные (не было такого жанра; греки создали каркас всей нашей светской культуры за исключением жанра дневниковых записок частного человека), — не только Мериме, а и , и всего Ксенофонта с Геродотом я принес бы за них в жертву почти без сожаления. Но не Фукидида…
В контору на улице Дискина дверь всегда была заперта, необходимо было звонить. Открывала секретарша Роза Финкельберг, кто-нибудь из своих или гостей. Один раз открывает Шипов дверь и видит на пороге хорошо всем нам знакомого Валеру Сорина, молодого человека, уже обжившегося в Иерусалиме, духом и телом крепкого, бывшего тяжелоатлета, у которого, однако, случились семейные неприятности с большой нервотрепкой: развод или что-то в этом роде. Едва поздоровавшись и переступив порог, Валера Сорин спрашивает Сашу:
— Послушай, ты не знаешь, случаем, как найти Валеру Сорина?
Саша понял, что дела плохи.
— Ты, — говорит он гостю, — сядь и выпей воды. Не волнуйся!
Засуетился, принес пластиковый стакан с холодной водой, вещь в израильских конторах обычная, при тамошней жаре совсем не лишняя… но беспокоился зря. Сорин тотчас объяснил ему, что разыскивает своего полного тезку, Валеру Сорина…
Выпустили из тюрьмы и отпустили в Израиль Натана Щаранского… Этого человека я уже и вблизи толком не видел, он пролетал мимо в окружении свиты. Тут сразу пошла большая политика; Щаранский оказался во главе всего русско-еврейского дела в Израиле, в том числе — и во главе бывшего Центра, а теперь Форума на улице Дискина… Кстати, этот Моше Дискин (1817-1898) тоже был сиониствовавшим раввином, но, на мой вкус, несимпатичным: проклинал всех, кто хоть на йоту отступал от ортодоксального еврейства (включая хасидов), а светских евреев с их общечеловеческой культурой — евреями считать отказывался, подвергал их отлучению, в еврействе вообще не очень обычному.
ОСВЕНЦИМ ИЛИ АУШВИЦ?
В 1697 году некто Петр Толстой, стольник, обучался морскому делу в Венеции и оттуда отправился «в каботажное» (то сеть во внутренних водах) плаванье по Адриатике. Так обычно называют его плаванье. Он, точно, учился искусству навигации, но втайне мечтал еще поклониться мощам святого Николая Мирликийского, будущего Санта-Клауса, самого почитаемого, самого народного святого на Руси. Мощи святого находились в приморском городе Бари, в неаполитанских, то есть уже в испанских землях. Справа по борту от Толстого лежали другие государства. Плаванье, иначе говоря, не было каботажным. Идея единой Италии решительно никому в голову не могла прийти. Скажи кто-нибудь, что венецианцы и неаполитанцы — один народ, современники бы на него как на идиота посмотрели.
Но пусть мы, сквозь призму будущего, видим Италию единой; плаванье Толстого всё равно не становится от этого каботажным; Турция начиналась на Адриатике, в трехстах километрах от Венеции (а от Вены — хоть это и не совсем к слову — в ста километрах). Когда Толстой добирается до Мальты, Турция опять была у него под боком, на запад от Мальты и Сицилии, в двухстах пятидесяти километрах, в Тунисе. Алжир тоже был турецкий; Турция почти до Гибралтара доходила. На севере мусульманская держава простиралась до устья Дона, на юго-востоке — до Персидского залива и Индийского океана. Египет, Сирия и Палестина с Иерусалимом тоже, естественно, ей принадлежали. Стены вокруг Старого города Иерусалима — турецкой постройки XV века (согласно легенде, их строитель лишился головы за то, что по недосмотру не включил в черту Иерусалима гору Сион). Держава была хоть куда… Какая держава? Османская империя. Так — по-русски; так ближе к тексту, к звуку имени основателя империи и династии, к Осману I. Западное Ottoman — дальше от текста, но пусть бы оно и ближе было: сказать по-русски нельзя. Точнее, очень даже можно; сплошь и рядом так именно и говорят, и пишут, рабски калькируя английский язык; можно, да неправильно. Что Сион в черту Старого города не попал, до этого мне дела нет, а за различие между словами и — голову положу… Так я думал в ту пору и позже. Но это цветочки.
Израильские автобусы после советских казались дворцами света и воздуха на колесах. Они были прочны, просторны, комфортабельны. Междугородные — особенно, тут ты в мягком вагоне ехал, но я сейчас о городских говорю. Всё в них было современное, новое; двери не в дурацкую гармошку складывались, мешая входу и выходу, а выдвигались: сперва чуть-чуть отодвигались наружу, а потом плавно ложились на внешние стены автобуса, чтоб людям не мешать; геометрия одновременно простая и мудреная. В автобусах иногда приходилось стоять, случалось и в тесноте ехать, а вот давки советской — никогда не случалось. Поведение водителей поражало больше, чем техника: никогда они не закрывали дверь перед носом человека. Если кто-то заболтался и забыл выйти, то ради такого ротозея автобус, уже отъехавший от остановки, снова останавливался, и дверь отворялась — стоило только крикнуть: