— Зубы, — сказал он, — нужно было в России делать.
То есть он думал, что уж в России-то у меня, , деньги были… да и не о зубах это было сказано, не о юдоли слез людских, а о протезах. Что до денег, то хоть и очень бедны мы были в Израиле, а рядом с бедностью нашей в Ленинграде новая бедность могла казаться зажиточностью.
Тогда же Воронель предложил мне писать… о нравственности (видно, рассудив по пословице ). В сущности, он тут был последователен: сам в своих писаниях интересовался этикой, и обратился, к кому следовало: меня тема занимала. Я потому и запомнил это словечко — пурист — что оно мне казалось узким. Сам-то я считал себя в ту пору ригористом.
ШМИРА; ПИШУ ОТ РУКИ
Без некоторых еврейских словечек не обойтись; они вошли в плоть и кровь… употребляют же, притом все кругом, слово и еще десяток подобных, взятых прямо из иврита. — ничуть не хуже; означает: охрана; — переводится как … А еще ведь есть выражения, которые без оглядки на еврейскую культуру не истолкуешь. Что, например, значит по-русски ?
Пятницы мелькали, словно пятки. Серьезная работа для меня еще не маячила; деньги, странное дело, были нужны (они почему-то всегда нужны), а тут мне говорят: есть место в шмире. Существуют в Израиле специальные частные компании, поставляющие сторожей другим компаниям и учреждениям. Работника (сторожа) обычно доставляют на место дежурства и привозят домой после смены; так и у меня потом случалось, но на свою первую шмиру я ездил сам, добирался на двух автобусах вечером, и так же возвращался утром; а билет стоил 70 шекелей. Сторожил я министерство жилья и строительства, мисрад-а-шикун-вэ-биньян, новенькое здание из теплого иерусалимского известняка с традиционной для местных новостроек рустической облицовкой. Просторный холл, в котором я сидел с напарником, тоже русским, казался мне дворцовым залом. Во всём здании были полированные каменные полы под мрамор, такие же, как и всюду в Израиле, включая частные квартиры (исключая — только наш пещерный городок, где пол был бетонный); эти сияющие полы всё еще изумляли меня, особенно тут, в новом здании, где в них можно было глядеться, как в зеркало… С напарником мы потом устроили так, что ночью дежурил только один из нас. Обязанности были несложны: обходить помещение, проверять сигнализацию; труднее всего было отвечать на телефонные звонки, впрочем, нечастые; снимая трубку, я сжимался в комок — и зря: от шомера никто хорошего иврита не ждал. Первый раз я вышел на дежурство в воскресенье, 12 августа 1984 года.
Время не должно пропадать даром; на дежурствах я писал письма. Сейчас мне эти письма легко отличить: все они — от руки (дома я писал на машинке под копирку). Компьютеров в ту пору в офисах не было, зато было в изобилии представлено другое чудо техники: копировальные аппараты. От них — дух захватывало. В СССР, на всех его двадцати двух миллионах квадратных километров суши, каждая отсканированная страница регистрировалась государством — так боялись большевики хоть подобия бесцензурной публикации; за нелегальное пользование ксероксом — срок можно было получить; а тут — ешь-не-хочу!
Написав письмо, я тут же, дрожа от возбуждения, снимал с него ксерокопию, иногда — уменьшив масштаб (еще одно чудо)… Кто чуть-чуть не злоупотребляет на рабочем месте? Принес домой со службы казенную канцелярскую скрепку — уже украл. Я тоже не ограничился ксерокопированием; оказался клептоманом: таскал домой скрепки, карандаши, бумагу (не пачками, страниц по двадцать). Один раз, обходя четвертый этаж, нашел на подоконнике драный дырокол, явно ненужный (на столе стоял новенький), и не удержался, тоже украл… он и сейчас передо мною, служит исправно четверть века, сделан, должно быть, в 1970-е, а что краска облупилась (еще до меня), так делу это не мешает.
Туда, на шмиру, мне и знакомые звонили, а иной раз и заходили (в нарушение устава).
Одно письмо я начал в тот самый день, 12 августа, но еще дома, в пещере абсорбции:
«…Говорят, я скоро перестану понимать по-русски, а уж о русской литературе, советуют старожилы, надо и вовсе поскорее забыть. Таков глас большинства. Но, странно сказать, у моих стихов здесь нашлись читатели, а ведь я ненавязчив. Просят со скептической улыбкой — возвращают (не все, но некоторые) с отзывами, которые не стану и пересказывать. Чрезмерным похвалам я вообще не верю…»
Мне легко было оставаться скромным. Я не оттого «чрезмерным похвалам» не верил, что они чрезмерны; как раз наоборот: оттого, что самые чрезмерные — и близко не отвечали моим дальним грезам. Скромность же объяснялась просто: я знал, что моя жизненная программа не осуществлена и на десятую долю; готов был признать, что итог мой пока скромен… пока! А ведь я уже Пушкина пережил …
«Письмо от Наташи Рощиной получено, просьбу ее выполнили: дерево посадили, мы его поливаем; но будет ли плодоносить?.. Спасибо, что написала Сереже , я ему тоже написал, и давно, но ответа что-то нет. Возможно, он переехал, а возможно и другое. Я не слишком спешу с литературными контактами, не слишком полагаюсь на литературных друзей, старых и ожидаемых… Пусть Сеня постарается деликатно выяснить, не нуждается ли Г. И. в материальной помощи. Меня это очень беспокоит… Мы часто бываем в Вифлееме, от нас туда можно идти пешком. У Вифлеема есть свой символ — и знаешь ли, какой? —
Вообрази: глазеем немо
На сонмы торжища, когда
Над нами реет Вифлеема
Пятиконечная звезда…
Вокруг столько чудесного и удивительного, что по временам мы чувствуем себя вполне счастливыми — как бывало только в юности. Кстати, забавно, что мы с Таней опять, спустя 23 года, сделались одноклассниками…»
Таня в тот же день писала тому же адресату:
«…Иврит 5 раз в неделю по 5 часов, много домашнего задания, которое мы не всегда полностью делаем, т.к. у нас, как в Ленинграде, непрерывный поток гостей. Юра по больше части занят писанием. Сегодня у меня сильная головная боль и я не ходила в ульпан. Я простудилась несколько дней назад, теперь болит лобная пазуха, насморк, и жить стало плохо… Юра по-прежнему очень раздражителен и несдержан, в непрерывном конфликте с Лизой. Разумеется, и Юре далеко не всегда плохо, скорее — наоборот: изредка плохо, а по большей части хорошо, но ты же знаешь Юру, раздражиться ему ничего не стоит… Лиза сейчас ходит в летний лагерь для детей олимов, ей там очень нравится. Их возят в бассейн, в зоопарк, в музеи и т.д. … Конечно, здесь есть не всё. Например, черники, брусники и клюквы нет и быть не может…»
Письма на шмире я писал невероятной длины: случалось, бисерным почерком исписывал по четыре страницы формата больше А4.
«…Вы спрашиваете: как здесь обстоят дела с Богом? — неважно. Религиозная молодежь радовала меня в Ленинграде — и раздражает тут. Многое носит уродливые, карикатурные формы. Вообразите семнадцатилетнего мальчика, сутулого, длинношеего (совершенно особая посадка плеч), худого, как щепка, во всём черном: фетровая шляпа с лентой, специального фасона; длиннющий лапсердак (одежда — из Польши, кажется, XVII века, нарочно придуманная поляками для евреев — чтобы отличать их); плотные чулки (штаны короткие, подвязанные, из-под лапсердака не видны), тяжелые башмаки, — всё черное, а на улице 38°С; пейсы, завитые в косички, свисают до плеч; на бритый затылок, из-под шляпы, выползает кипа… Во взгляде — дикое, фанатическое высокомерие. А теперь герою сорок пять: он, наоборот, толст до безобразия, появились очки, взгляд потух, щеголеватость уступила место неряшливости… Нет, я не против религии, упаси Бог; но здесь, более чем когда-либо, я почувствовал, как пошло настаивать на единственности открывшейся тебе истины; и — что я никогда не примкну ни к одной из существующих конфессий…»