Выбрать главу

Вхожу в родной Иерусалим… ?

Не этим ли путем не сумел дойти до Иерусалима Ричард Львиное Сердце? Из недавних — тоже не все дошли. На обочине нам показали остовы грузовиков, шедших к городу в 1948 году, в ходе Войны за независимость. Те, кто ехал на них, до города не добрались. Обломки стали памятником погибшим. Ржавое, истлевающее железо было аккуратно выкрашено в темно-красный цвет.

Центр абсорбции (мирказ-клита) в районе Гило, на южной окраине Иерусалима, в микрорайоне Б (на иврите: бэт), оказался зданием престранной архитектуры, напоминавшим не то муравейник, не то срезанные под углом пчелиные соты. Честный авангардист, архитектор принес человека в жертву изыску; вдобавок и пространством распорядился плохо, неэкономно. Квартиры лепились одна выше другой со сдвигом вглубь, лестницы к ним вели только наружные, что не совсем остроумно в жарком климате. Нам выпала пещерного типа ячейка за номером 88/30: железная калитка под бетонным ярмом, за нею лоджия (бетонный пол, бетонная ограда и небо над головой), дальше — железная дверь и сразу стеклянная дверь в комнату без окон, довольно просторную, задуманную как гостиная с кухней в углу; в глубине, за кухней, вдоль правой стены комнаты-пещеры, — крохотный коридорчик в совмещенный (сортир и сидячая ванна), не доходя его — дверь в небольшую комнату с окном, предположительно спальню. Это была наша первая отдельная квартира; то самое, что в России нам не полагалось по закону. Из лоджии открывался захватывающий вид вниз, в сторону центра города, на иерусалимские холмы и долины, застроенные домами из светло-бежевого и светло-кремового камня, который в полдень казался белым.

Усоскин разыскал социальную работницу Шошану, она же и сестра-хозяйка (). От нее мы получили холодильник, матрацы, постельные принадлежности, посуду и столовые приборы с тупыми ножами. В ее обществе я впервые почувствовал себя в кривом зеркале. Внешность у Шошаны была самая что ни на есть еврейская, библейская (или, пожалуй, ашкеназийская, отсылавшая к черте оседлости), что составляло разительный контраст с нашей, особенно лизиной; дочь наша была готовая Аленушка без брата Иванушки, только тощая. Говорить Шошана могла на иврите или по-французски, то есть общего языка у нас не было. На нас, мне чудилось, она смотрела не то с легким презрением, не то с неприязнью: какие они евреи? Ей — чувство столь естественное! — хотелось, может быть, увидеть в приехавших родные черты, а видела она — чужие… Может, и почудилось мне это; может, напраслину возвожу на человека; а с другой стороны — такое ведь и не придумаешь…

Действительность перевернулась для нас с ног на голову: что в России было пороком, того нам здесь не хватало; что там служило щитом, здесь подставляло под удар. Я вспомнил Рут бар-Он: в ней, в ее чертах лица, не было ничего ; и во многих других не было; а Шошана предстала передо мною живым упреком… Усоскин уехал, оставив номер своего телефона и условившись о встрече; на прощанье я готов был ему ноги обнимать, а между тем мы уже начинали ссориться.

На следующее утро, в среду 20 июня, прибежала с кучей подарков и покупок (и со своим пламенным мотором) Наташа Маркова; прибежала и потащила нас за продовольствием в гастроном, по местному . Магазин ошеломил нас своими размерами, обилием всего знакомого и, особенно, незнакомого. Наташа накупила продуктов; истратила 2200 шекелей (больше десяти долларов); наши деньги наотрез взять отказалась. Едва мы вернулись, чтобы отдышаться и отдохнуть от палящего зноя, она кинулась на нас с расспросами и, пуще того, с рассказами. Расспросы были уместны; остались общие знакомые, боровшиеся за выезд. Рассказы пришлись не совсем к месту. В Ленинграде Наташа работала машинисткой; в Израиле, по доходившим в Ленинград слухам, тоже: русской машинисткой; а сейчас вдруг оказалась программисткой.

— Послушай, я тебе расскажу, как я решала одну задачу, — начала она за стаканом чаю.

Мне показалось, что я вижу перед собою сумасшедшую. Чудом уцелевшего человека вытаскивают из морской пучины после кораблекрушения — и говорят ему: вот послушай, как я тут одну задачку решила. Конечно, я тоже был сумасшедшим. Кораблекрушением выступала не смена климата, не смена языковой среды. Все мои мысли шли об утраченных рукописях, только часть из которых я надеялся получить (и трепетал от ужаса, что не получу, утрачу навсегда); без некоторых — я человеком себя не чувствовал. За всю мою жизнь я не мог выбросить ни одного письма, ни одного автографа человека самого рядового — судите же, чем для такого безумца становились его собственные черновики. Лишь потом я догадался, что этот специфический вид сумасшествия выделял меня из любого меньшинства, оставлял в полном одиночестве всюду и всегда. Наташа находилась на другом конце диаметра. Человеку, живущему сегодняшним днем, носящему всё свое при себе — такому человеку ее слова про задачку не показались бы полным бредом. Сумасшедшим — должен был казаться я.

Но было и другое. Не только нам, неловким, потерянным, зависимым, ничего не понимавшим, а и самому нормальному человеку эти три дня (Ленинград — Вена — Лод — Рамат-а-Шарон — Иерусалим) показались бы порядочной встряской. В Ленинграде нас напутствовали. Отказники дали нам множество поручений. Эти поручения нельзя было записать, требовалось запомнить. Мы и запомнили их, затвердили, как нам казалось, а когда нас впервые оставили в Гило одних, стало ясно, что ни Таня, ни я не помним ровным счетом ничего; поток впечатлений и усталость вымыли всё подчистую. Выходило, что мы предаём друзей! По счастью, потом, постепенно, что-то начало всплывать. Иван Мартынов, скажем, объявил бессрочную голодовку в день моего отъезда — с требованием работы по специальности или выездной визы. В его голодовку я, по правде сказать, не очень верил, но сообщить-то об этом всё же нужно было… В Риге — Зуншайн, голодавший в тюрьме (этот голодал по-настоящему, потерял в весе 18 килограммов); в Ленинграде Роальд Зеличонок (в итоге угодивший в лагеря) и Надя Фрадкова (попавшая в психушку) — эти и другие люди находились в беде или под прямой угрозой; нужно было передать о них сведения немедленно. Соображения насчет дальнейшей борьбы тоже требовалось довести до сведения тех, кто боролся. Например, Зеличонок хотел создать в СССР еврейские землячества — в противовес советским землячествам в Израиле. В ту пору в Израиле жило немало женщин с советскими паспортами, выехавших по замужеству; палестинцев охотно брали в советские вузы; они — охотно ехали, прослышав, что есть женщины в русских селеньях… Выходило, что обживаться, устраиваться и учиться нам решительно некогда…

, я сказал… Это не совсем точно. Железная дверь в наше жилье днем всегда была открыта; она ведь накалялась, а прохлады и без этого не хватало. Стеклянную тоже незачем было закрывать; дверь служила одновременно и окном, источником света, иначе бы днем пришлось электричество включать (что мы подчас делали даже при открытой двери); залетавший иногда ветер — освежал, а от солнца мы заслонялись занавесками… Телефона в нашей пещере не было (чего никак не могли понять люди в Ленинграде, в Париже, в Америке); это немедленно выросло в проблему. И вот, буквально с первого дня, к нам без звонков и предупреждений, повалил народ, почти сплошь незнакомый. Право на такое вторжение немыслимо было оспорить, не хотелось оспаривать: мы были чудом, вырвались из пасти Левиафана. Все хотели знать, как нам это удалось. У многих в отказе сидела родня. Да и вообще было интересно: на нас посмотреть, себя показать; . Это в особенности подчеркиваю: помогали все, с пустыми руками редко кто приходил (такие обычно шли с идеей); несли кто что мог; в холодильнике места не хватало. В крохотной стране мы стали событием: все русскоязычные о нас слышали, от Беершевы на юге до Хайфы и кибуца Сасы на севере. Приходили из соседних пещер центра абсорбции; приезжали из Иерусалима и Тель-Авива, из поселений, из мест, каких мы и по названию не знали. Мы всем были рады; кому же не льстит внимание? Никто нас не обидел; многие нам очень понравились. Тот факт, что помогают чужие люди, особенно трогал, поражал воображение после страны, где человек человеку волк, товарищ и брат. Поток душевного тепла обволакивал…— но человеческий поток не мог не ударить по психике. Спустя несколько дней я поймал себя на старческом, казалось бы, явлении: на неспособности связать знакомую физиономию с именем; со мною здоровались — и я не знал, как отвечать.