— Иди ку́сать...
Сынишка Мирака стоит на балконе, прижав подбородок к груди, часто моргая, щурясь от солнца и пыли, и хмуро, исподлобья глядит на Арма.
Вчера вечером Арма его отпихнул, и мальчонка не забыл этого.
Вчера в полдень, когда Арма вернулся из Еревана, мать и невестка растерянно глянули на него и без расспросов поняли, что он срезался. А он наспех, как-то нетерпеливо переоделся во что похуже, собрал валявшиеся в углу балкона рабочие инструменты и пошел на свой участок. Домой он возвратился на закате, спокойно обнял сынишку Мирака и уселся перед телевизором.
В передаче из Москвы показывали последние события во Вьетнаме: руины сел, пылают поля, льется невинная кровь трудового люда... Разве мыслимо в двадцатом веке равнодушно пройти мимо такого преступления?..
Мать как-то суетливо входила и выходила, глядела с крыльца на камни, утрачивающие в сумерках очертания, — жалко сына младшего, ведь из плоти и крови он, живой! И укоряла Мирака в том, что присох он к рулю машины и не помогает брату.
Потом дикторша улыбнулась, объявила программу, еще раз улыбнулась, и на экране стал моросить косой солнечный дождь, заколотились голубые волны, на голубом экране появилась карта Армении, а в углу экрана — памятник Давиду Сасунскому.
И, присмотревшись, можно было разглядеть в карте Армении девушку — голова, чуть повернутая вбок, склонённая лебединая шея, а на груди зигзаг обрыва.
«Поперек горла встанет тот хлеб, что взойдет из этих камней, поперек горла!» — твердила мать.
«Хватит! — неожиданно вскипел Арма, столкнул малыша, сидевшего у него на коленях. — Хватит! — Он встал. — Чего ты раскудахталась?» — И, злой, вышел. Бросился к валявшемуся в углу крыльца молоту и клиньям, задел плечом боксерскую грушу, свисавшую с потолка. Так — с силой ударил ее. Раскудахталась!.. Так — это был нокаутирующий удар. Груша с силой подскочила вверх, потом вдруг веревка завертелась волчком, и из груши посыпались опилки. Так!.. Так!.. Так!..
Арма сошел с крыльца и встал возле Шеро. Шеро, сидя на крыше, глядел на горы и устало жевал цепь. Пес печально глянул на Арма и опять уставился на смутные очертания гор. И так понятен был его взгляд: мол, и ты смотри, на ленте асфальта, обвившей гору, появляются и исчезают огни машин, и напоминают они о том, что и вдали есть горы. А Шеро и без них знает, где находятся его горы...
— Иди ку́сать... — Сынишка Мирака угрюмо стоял на балконе, облизывая губы. И откуда-то издалека, казалось, наплывала влажная зеленая картина...
— Подойди ко мне, — зовет Арма. — Хочешь гур?.. Не знаешь, что такое гур? В него вливается вода, просачивается сквозь камень и капает в кувшин чистая, как слеза, — и понимает, что это не для мальчика. Просто все его утренние надежды, как этот разобиженный мальчонка, отвернулись от него и покинули его. А он настаивает. — Хочешь? — И удивленно расширенные глаза мальчонки напомнили ему фотографию отца...
Когда он еще был школьником и озорничал, мать в бессилии плакала и грозилась: «Арма, отец знает, что ты творишь, он следит за тобой». И он обращался к фотографии отца: «Прости, папа, я больше не буду». И все повторял про себя: «Прости, прости...»
(Сейчас ему захотелось перечитать записки и письма отца, но в комнате было очень темно и он отвел от писем глаза.)
С того весеннего дня (это было перед тем, как покинул он ущелье с матушкой Занан), когда прощался он с могилой отца и отчетливо услыхал его голос — «Арма!» С того дня письма, записи отца стали ему еще роднее и мысленно беседовать с отцом вошло в привычку.
«Ты следишь за мной, отец?.. Следишь?.. И ты мной недоволен?»
«Нет, Арма, я доволен тобой, хоть и срезался ты на экзаменах в университет, хоть и снова разбиваешь ты камни.... В будущем году непременно поступишь».
«Нет, не буду больше пытаться стать философом. Не хочу».
«А я хочу, Арма, ты ведь знаешь. Я матери с фронта написал: если не вернусь, пусть мою мечту осуществит Мирак, станет хорошим физиком или хорошим философом. И пусть он опирается на природу, в ней объяснение всему.
Верю в то, что сгинет враг, русская зима тому порукой, таких буранов край еще не видал, но мы держимся. Прямо чудеса: спим в окопах и встаем здоровые, а у немца кровь в жилах стынет. Русская природа, как русский человек, над собой никого не потерпит... Это я писал твоей матери, Арма... А ты перечитай письмо еще разок...»
«Перечитаю, отец. Но больше не буду пытаться стать философом. Кроме тебя, этого никто не хочет, это никому не по душе. В конечном счете, я должен доказать Еро такое, что его огорчит: не хлебом единым жив даже тот человек, который этот хлеб растит...»
«Знаешь, может, я с тобой и согласен. В конце концов, какая разница, кем ты станешь, лишь бы честно жил. Главное, что ты сейчас бьешься с камнем, потом вырастишь сад. Философов теперь много развелось, а тех, кто сады растит, мало».