— Им что, господин! Сколько захотят, столько и слопают. А вот посиди-ка он на нашей порции — в неделю опало бы брюхо…
Я пользуюсь отсутствием постороннего лица. Меня ни на минуту не покидает мысль — подать весть туда, за стены тюрьмы, на волю, откликнуться на милый зов, сказать интимное, ласковое слово — слово доброго привета, благодарности, успокоения. И может быть, Терехов — добрый гений, посланный мне судьбой, чтобы установить мои сношения с внешним миром, где свободны люди, где ждут меня, где тоскуют обо мне, вспоминают и мечтают?.. Попытаюсь.
— А что, товарищ, нельзя ли тут как-нибудь передачу письмеца устроить?
Терехов останавливается и предусмотрительно выглядывает за дверь.
— На волю или тут кому?
— На волю.
— Ежели — тут, то очень просто. А на волю…
Он коротко дергает головой: трудно, мол. Потом стоит некоторое время в позе напряженного соображения.
— Да, пожалуй, можно, — говорит он, наконец, — можно, барин! Это сделаем!
— У меня, видите ли, есть и конвертик такой маленький… и марки…
— Можно… Вы в посуду тогда положите — передадим…
Я ужасно рад. Терехов мне кажется чудеснейшим человеком, и я с удовольствием хотел бы ему рассказать, в какое волнение привели меня первые письма из родного угла, которые сегодня получил. Он поймет меня, этот милый, обязательный человек.
— А у вас в случае папиросочек, барин, не найдется? — с некоторой таинственностью спрашивает Терехов.
— Сколько угодно…
— А то я бедствую табачишком. Жалованья-то всего шесть копеек в сутки, а что курить — смерть охота. Чаем-сахаром не бедствуем, — спасибо политическим, — а вот табачку не хватает.
— Так что ж вы? Давно бы сказали!
— Да ведь как… совести не хватает… Мы и так довольны… А письмецо вы — в посудку, это будьте покойны.
Пришел Неведреный. Терехов торопливо закончил свою работу. Получил коробку гильз и четверку табаку. И Неведреный выкурил со мной папироску. Поговорили.
— Что нового?
— Новый заведующий.
— Что больно часто меняются? Чуть не каждую неделю?
— Их, как собак небитых, — куда же девать? Сортируют по разным участкам. Вашу камеру не осматривали?
— Два раза.
— А вчера у 279-го номера чуть прокламацию из Женевы не накрыли… Спасибо, я догадался глянуть да сгреб ее — никто не заметил. А то и нам бы влетело… Ловко написано!..
Неведреный уходит, я остаюсь один. Пахучая сырость облипает меня, но вид вымытой и прибранной камеры приятен для глаз. Я опять беру письма и медленно перечитываю их все. И так хочется сейчас же, непременно сейчас отозваться им, всем моим близким, родным людям, что я начинаю спешить и метаться, как перед отходом поезда. Конверты — вот они, между листами библии; марки — в кармане памятной книжки. Вот почтовой бумаги нет, но… листки из памятной книжки на что же? Или вот эта бумага? Правда, она предназначена для других целей, но чернила выдерживает превосходно — свой английский лексикон я давно уже переписываю на нее — и сослужить службу может. Люди свои — не обидятся. А потом, впоследствии, объясню — от души посмеемся…
«Милая Руфа!» — вывел я старательным, крупным почерком. Руфинка ведь не бог весть как грамотна, ей надо писать поразборчивей. К огорчению, убеждаюсь, что патентованная бумага все-таки пропускает чернила… — «Милая Руфа! Здравствуй!..»
Что же дальше? Так много кипело и просилось на бумагу мыслей, а вот пока вывел три слова, все убежали вперед, попрятались…
«Твой прелестный цветочек столько воспоминаний шевельнул во мне, такой музыкой наполнил сердце — даже стихи вспомнились:
…Он и сухой благоухает И разом степи надо мной Все обаянье воскрешает…
Впрочем, стихи — после. Ты интересуешься моей теперешней жизнью в тюрьме? Изволь. Сейчас, по порядку…»
Я останавливаюсь. Что же именно по порядку? Тюрьма — воплощенный порядок, расписанный по свисткам, а между тем все его содержание до того скудно, что и написать нечего: днем сиди, ночью лежи. День похож на день, нет ни событий, ни граней — серая полоса без узора, тоска, вялая работа, унылые мысли…
Но я этого не напишу, нет! В моих словах не будет ни звука уныния, бесполезного ропота, горькой жалобы бессилия… Дух мой порой шатается, — это правда, — бывают минуты горечи, отчаяния, безнадежных мыслей, — но знамени я не опущу! И никому не признаюсь в моей тоске, в моих сомнениях… Милые, близкие моему сердцу люди услышат от меня лишь бодрые слова, уверенность и смех…
Принесли обед. Я скоренько покончил с ним — тюремные разносолы не отнимают много времени. Осмотрел судки. Один из них должен послужить мне почтовым ящиком. Остроумно придумал Терехов, но… почтовый ящик требует основательного мытья и просушки. Написать Руфинке, между прочим, о здешнем питании: стол превосходный, мол, только ни ножа, ни вилки не дают, действуй руками и зубами…