В голубом серебре колонны, которая тянется от окна к двери, кружатся, плавают крошечные звездочки, рогульки, червеобразные шерстинки, играют в солнечном свете, переливаются радужными цветами. Поднимаются, опускаются, причудливый ведут хоровод… Боже, как прекрасен мир, как удивительна жизнь! Вот — целый микрокосм, неисчислимый и причудливый… Я пошевелил рукой, и какое возмущение произошло в нем, какие бурные скачки, зигзаги, винтообразные полеты всех этих пылинок, хлопьев, шерстинок. И каждая из них — особый мир со своими обитателями, которые живут, наслаждаются, борются, умирают, — может быть, и мне они грозят разрушением и смертью?..
Светлый квадрат перешел со стены на дверь. Значит, шесть часов. Сейчас прозвенит мелодический тюремный звонок, и тюрьма проснется. Вот он… По коридору, точно сорвавшись с цепи, побежал топот, стук, началась суета — сперва вдали, потом ближе, ближе, и вот этот гром и толкотня прихлынули к моей камере — она рядом с ватерклозетом. Мне кажется, что весь накопляемый за сутки запах зловония, пробегая тут, рядом, нарочно останавливается перед закупоренной моей дверью, топчется, силится весь без остатка втиснуться ко мне в гости. Слышно, как парашечники сталкиваются на бегу, сквернословят, иногда расплескивают зловонную жидкость и, спеша кое-как притереть ее, отвратительно ругаются. Начинается тюремный день… Он будет такой же, как вчера, как неделю назад, как всегда, длинный и тошный, с обычными этапами на монотонном пути его — с выдачами кипятку, обеда, с получасовой прогулкой. Часа через два уйдет из камеры солнышко, станет серо и тускло, я засажу себя за урок, чтобы убить злейшего своего врага — время, я изучаю английский язык и гражданское право — авось пригодится когда-нибудь. А сейчас подымаюсь к окну, дышу утренним воздухом. Голубой туман еще плавает в холодных тенях между березами и домами, а на осыхающих от росы крышах серебром играет солнце. В бледной, затканной светом, лазури неба два узких облачка, и, точно оторвавшись от них, плавает над тюремным двором белый пух. Задымила высокая труба, заклектал пар из трубки над кухней, протяжно гудит гудок, цепь арестантов ленивым шагом подходит к слесарной мастерской. Начинается тюремный день.
Гремит дверная фортка. Пушистые усы надзирателя Не-ведреного наклоняются к квадратному отверстию. Это — не тот, который водворял меня в 380-й номер, — другой; тот — Акимов. У Неведреного смышленое лицо, великолепные усы, густой, грубоватый голос, выправка бравого солдата. Акимов трусоват, сухо исполнителен и туп. Не интересен. На разговор ничем не вызовешь: боится.
— Ну, что нового? — спросишь при случае.
— Погодите. Занят делами: одну прогулку впустить, другую выпустить.
Он в отчаянии машет рукой, точно, в самом деле, это необычайно головоломная вещь: замкнуть смену, возвратившуюся с прогулки, и выпустить новую.
— Ну, по крайней мере, как там холера?
— Вобче в одном положении: помирают… И торопится уйти. Иногда прибавит:
— Эх, господин, кабы у меня не детишки… Куча… А тут — старший, тут — заведующий…
Неведреный, вопреки своей хмурой фамилии, гораздо общительнее Акимова. Он не прочь, при случае, выкурить со мной папироску, побеседовать на социальные темы, позлословить насчет властей, начиная с своего непосредственного начальства, вспомнить — с почтительным интересом — недавнее прошлое, когда в этом корпусе сидел совет рабочих депутатов, дать полезный совет касательно истребления клопов и т. п. С ним любопытно поговорить.
— Стриться-бриться не желаете? — Нет.
— Книги менять?
— Тоже.
— Н-ну… вот вам за это. Однако мало — целых три…
У меня чуть дух не захватывает от внезапной неожиданной радости: письма! Вести с воли, с родины… Так долго, так трепетно ждал их… Какой счастливый день! Какой милый человек — этот Неведреный… Спасибо, спасибо! Вот — хороший человек!
Сдержанное, но довольное ржание, и фортка захлопывается.
Я жадно впиваюсь глазами в милые строки. Спешу, глотаю, пропускаю слова. После, потом прочту медленно, с чувством, с толком, с расстановкой, а теперь — в карьер, лишь бы узнать, живы ли, здоровы ли, не случилось ли чего за эти три недели, долгие и нудные недели, растянувшиеся чуть ли не на сто лет?..
Письма, конечно, вскрыты, украшены тюремным штемпелем, но это не омрачает моей радости, не заглушает голосов из родного угла — они все так же милы, трогательно-жалостливы и нежны. В одном конверте проскользнул даже каким-то чудом крошечный засушенный букетик степных незабудок. Смотрю на него, — засушен он с такой тщательной и нежной заботой, — нюхаю. Ничем он не пахнет, — знаю, — но почему-то мне чудится в нем весь аромат лазурного простора, степного ветра, родной земли, родного солнца… Тихой далекой музыкой звучат стихи в сердце: