Колыхался, гудел взбудораженный Дон.
Игнат Назарьев обходил сторонкой эту неспокойную и непонятную жизнь. Никто не покушался на землю и на хозяйство назарьевское, мать по-прежнему подавала на стол сытные обеды и завтраки, глядела за скотиной, отец, пользуясь неразберихой, заводил новые знакомства, скупал по дешевке лес, инвентарь, листовое железо.
Игната же занимала Любава.
Однажды Любава Колоскова складно рассказывала про какую-то быструю птицу-тройку, ярославского мужика в рукавицах, про коней и колокольчик. Где могла видеть такое? Не иначе как дядюшка ее, учитель, что приезжал из Новочеркасска погостить, подсунул девке книжку. Игнат спросил:
— Хочешь, прокачу на тройке… хочешь? Промчимся с ветерком до самого Азовского моря! И — с колокольчиком. Вот так, как ты рассказывала. Нет, шибче, шибче, чем энтот мужичок.
— Эх, ты дороги не знаешь, — вздохнула Любава.
— Да я знаю каждую тропку в своем краю… — клялся Игнат.
А то, прислонившись к дубу и глядя на речку, начнет Любава читать стихи про любовь. И слова-то в стихах диковинные, — теплые, мягкие — до сердца доходят. Игнат любовался девушкой, какая-то она особенная, будто и не хуторская вовсе. Он втайне гордился, что она предпочла его хуторским парням, что допоздна стоит с ним. Спросит, озорно улыбаясь, Игната:
— А вот ты умеешь любить?
— Ну, как тебе сказать… — Игнат в смущенье опускал голову. — Нравишься ты мне. И никто больше не по душе.
— А почему? — И вздохнет девушка. — Нет, не надо, не говори. Любовь — это что-то высокое, святое, это — божественное. Ты — не поймешь. Земной ты человек.
— Верно. По земле хожу, землю пашу, на ней, родимой, и хлебушек кошу.
Как-то сурово поглядев в глаза, спросила Игната:
— А ты мог бы сделать что-нибудь такое, ну, большое?
— Что, к примеру?
— Мог бы, ну… умереть ради людей? Ради святого дела?
— Гм… — Игнат мялся. — Это нужно поначалу подумать, ради каких людей и какого святого дела. Вот у нас сосед в станице — гад ползучий. Каждое лето к отцу в работники нанимается и все норовит при расчете моего батю обмануть. Или мирошник на дедовой мельнице подкрадывает… Ради таких жизни лишаться? Хе-хе… Я бы вот ради тебя… одной… — Игнат ласково поглаживал плечо Любавы.
«Умереть… хе-хе… — Игнат похохатывал по дороге домой, огибая в темноте кусты краснотала. — Не пожил досыта — и умирать. Жизнь вроде как начинается. Поутихнут города, распогодится. Конечно, может, кому и надоело по белому свету мыкаться, счастья искать, а мне…»
О смерти своей Игнат никогда не думал. Сколь добра дедом и отцом накоплено… И — умирать? Кому все это — мельницу, маслобойню, жирную землю за усадьбой? Чужому дяде? Не-ет… рано умирать.
…Весною, летом Игнат спозаранок уезжал верхом на коне в поле. Десятины назарьевской земли раскинулись по бугру и мочажинной балке. Зелено-красные кусты боярышника и шиповника робко ютятся под косогором. Спеленатого Игната, бывало, брали в степь. Вот под этими кустами лежал он, когда отец, мать и работники косили хлеб. На этом поле он впервые оседлал коня и без помощи старших вскарабкался в седло. На сенокосе сварливый, всегда и всем недовольный и привередливый, дед как-то похвалил Игната за недюжинную силу и ловкость. С того дня Игнат считал себя взрослым, младшим хозяином.
С бугра далеко видны подернутые дымкой хутора у берегов Ольховой. Родимая степь, знакомые с детства балочки и бугорки. Поля, поля, взглядом не охватить. Прекрасны они во все времена года. И зимой, когда блестят под снежным покровом, и весной, когда просыпаются, вздыхают, выметывают нежные ростки.
Любил Игнат на людях покрасоваться, силою и ловкостью похвастать. Завозятся вдруг вечером за плетнем парни, начнут сшибаться в драке, выскочит Игнат и, углядев обидчика, будь то хоть сын самого наказного атамана, одним ударом сшибет его с ног. С завистью, надеждой и опаскою поглядывали на Назарьева парни.