…Игнат редко теперь заглядывал в другую зальную комнату, в какой стояла качалка. Он недовольно поглядывал на кричащий комочек и уходил из дому — подальше от надоедливого крика и сырых пеленок. А когда сын начал протягивать ручонки, искать глазами отца, Игнат не удержался, перед живым разумным существом, все более становившимся похожим на него. Назвал сына именем покойного отца — Гаврилом. Дремавшее под спудом чувство переметнулось на сына. С каждым днем он привыкал к Гаврюшке, прикипал сердцем, дивясь себе самому, испытывая доселе незнакомое, приятное чувство отцовства. Иногда неловко и как бы стыдясь жены, брал сына на руки. Пелагею он стал изредка называть коротко и мягко «мать».
После родов она распрямилась, зарумянились ее впалые щеки, заблестели серые глаза. Она как бы помолодела. Не скрывая своего счастья, улыбалась, ходила по комнатам смелее, голос ее стал нежнее, певучей. Над сыном тихо и задушевно напевала песенки. Вышила полотенца, из картонок вырезала разные фигурки, раскроила их, забавляя ими маленького Гаврюшку.
Гаврюшка четко выговаривал «та-та» и «дя-дя», но однажды, держась за спинку кровати, сказал: «ма-ма». Пелагея кинулась к сыну, хохоча и обливаясь слезами, начала целовать его в щеки, глаза, шею.
Несмышленому, рассказывала она Гаврюшке дивные сказки, каких Игнат не слыхал от начитанной бабушки Агафьи. Иногда, оставив на соседку сына, Пелагея ходила на огород за реку. Потолстела она за последние месяцы, но стала будто еще проворнее. Укладывалась спать поздно, поднималась рано, едва засереет на востоке небо. Подоит корову, выгонит в стадо и торопится в бригаду. За старание ей подарили к Женскому празднику черные туфли, повысили в бригадиры. Игнат незлобно посмеивался: «Хе, командир в юбке…»
Как-то подошел Игнат к детской кроватке, поглядел на сына, спросил самого себя: «А при каких порядках придется Гаврюшке жить? — Нет, Игнат уже не думал о перемене власти, ни на что не надеялся, он завидовал. — Не придется ему мыкаться. Из книжек узнает, как мы мучились, как с новой жизнью счеты сводили. Повяжет красный галстук, запоет со всеми «Орленок, Орленок…». Грамоте обучится, дальше глядеть будет… Поругает нас или пожалеет».
Гаврюшка спал, разбросав руки и полуоткрыв рот. За ухом вились редкие мягкие волосики. Дышал он ровно. Улыбнулся чему-то. Возможно, сон какой увидал? Дорогое, беззащитное существо. Игнат наклонился, поцеловал сына в щеку.
…Иногда в газете упоминалась какая-нибудь доярка по имени Любава, или в переулке выкрикивали это имя девчата, и перед Игнатом всплывал образ Любавы Колосковой.
«Вот уже и лет много мне, — дивился Игнат, — сын есть, седина выбилась, пора бы и забыть про нее и про все прошлое, а не забывается. Может, я сдуру-то вколотил себе в голову и мучаюсь вот уж много лет?..»
В той стороне, где в вечер опускалось багровое солнце, за далекими белорусскими лесами, за просторными степями Украины гудела и сотрясалась земля.
Вдоль западной границы с севера до юга закружили в голубом небе черные стальные коршуны; жадно вгрызаясь в чужую землю, сминая пограничные столбы, поползли тяжелые танки, по дорогам покатили бронемашины.
Над полями и лесами стлался едкий дым пожарищ.
11
Игнат долго слонялся по комнатам, отягощенный думами, встревоженный встречею с Любавой. Катилась телега его жизни прямиком сбочь широкого шляхта. Иной раз выходила на укатанный шлях, легко, вольготно мчался Назарьев по нему бок о бок с хуторянами. А теперь вот потерялся шлях. Постоял Игнат в недолгом раздумье и поковылял по тряскому бездорожью. И куда теперь вывезет кочковатая бездорожица, куда вывезет жизнь? Мутно все, ничего не понятно. Племянница Маша писала Пелагее: «Тетушка, мы все равно победим». Соплячка… Что понимает в жизни. Хуторяне ходят угрюмые, говорят вполголоса, как на похоронах. Ребятишки про всякие игры забыли, в сараях да на чердаках прячутся, пугливо выглядывают из слуховых окон и дверей. Собаки и те бегают с поджатыми хвостами. Так глухо и безлюдно не было в дни разрухи и в голодные годы.
Из-за плетня глядел Назарьев на чужеземных хозяев с любопытством и страхом. Понять хотелось — что за люди припожаловали из далекой страны, чем сильны они, что прут с неимоверной силой по донским степям, рыщут день и ночь в небе?
Бывало, в первые годы Советской власти заскакивали в хутор банды, но они всегда боялись выстрела из-за угла, погони, преследования. Эти же ходят вольготно по дворам в трусах и сапогах. С кошелками собранных в курятниках яиц, не торопясь, вышагивают к берегу Ольховой, к мосту, безбоязненно разгуливают в колхозных садах. Берут у хуторян все, что приглянется, что можно унести, — от красивой брошки, колечка до тяжелых корзин с хлебом, с яйцами. Берут нахально, с издевкою. Силу за собой чуют на земле и в небе. Чем отличаются они от лазаревской и кулагинской банды?