Из флигеля Феклы вышла учительница немецкого языка По-старушечьи повязана темным платком, с палкою, в старом со сборками платье. Тоже неспроста, должно, заходила к Любаве. А он опять — один.
За левадами встретил Демочкиного деда Назара — сгорбленного, с длинною белою бородою.
— Здорово, дед. — Игнат остановился.
— Слава богу, Игнатушка. — Дед обеими руками оперся о палку. — Что дальше будет, а? Седьмой десяток доживаю, а никто так не обижал… Мокрогубый пацан немец ударил… Подавился бы он гускою. — Дед вытер слезящиеся глаза. — Срубили мою любимую яблоню и ею прикрыли разбитую машину на шляху. Диковинное в мире творится. Живет себе человек спокойно, землю пашет, детей нянчит, и приходит чужеземец, вроде бы такой же — с руками, ногами, обличье людское, не зверь вроде, а начинает над этим мирным человеком, какого он в жизни не видал, измываться. Почему? По какому праву? Умирать скоро буду, а вот так и не мог понять я вот таких людей-зверей. Ну, ежели б мы обижали, грозили… Эхе-хе… В прошлую войну они вроде не такие злые были. Нынче озверели. Либо нацелились вовсе изничтожить нас, а? Как думаешь?
— Не пойму я, дед, ничего. Не огляделся.
— Ну, вон гляди, понимай. — Дед Назар вытянул шею, шевеля беззвучно губами и часто моргая.
По проулку бодро вышагивал немец-блондин в трусах и сапогах, с автоматом на груди. Свернул во двор детсада и, чтобы не обходить, зашагал напрямки. Захрустели под его каблуками брошенные впопыхах деревянные и жестяные игрушки. Прыгнул через плетень, остановился возле погреба, ловко снял автомат, ударил прикладом по замку. Звякнул, падая на землю, замок с пробоем.
— Вот как… — Дед покивал, вздохнул. — Это вот мало их и спокою нету, ну а если много станет? — спросил дед и ответил: — Не будет нам житья. Люди чужие, загоны и порядки у них — волчьи. Мы им нужны как сила рабочая, безответная. Э-эх, хворал я нонешней весною, а теперь жалкую, что не помер своей смертью.
— Ты ж всегда умел со всеми ладить. А теперь как?
— Всякое я переживал в жизни — и голодал, и в тряпках ходил, и мерз на холоду, а все ж духом не падал — свои люди были рядом, выручали. Бывало и такое — отругаешь начальника, и не обидится он: свой. А теперь… Беда идет, Игнаша. Такой беды на земле не было.
— Ну, так как же теперь? Ждать будем?
— А чего выждешь? Теперь не сидеть надо. — Дед поглядел испытующе на Игната. — Сдюжеет тот, у кого нервы покрепче. В прошлые войны на супостата за Россию всем миром поднимались.
Игнат взошел на Красноталовый бугор, поглядел вокруг. Хутор раскинул свои сады и левады в затишке, в падине, неподалеку от шумного торного шляха. Притих хутор, посуровел, казалось, отгородился от всякой жизни. Дворы опустели, застыли, вытянув длинные шеи, колодезные журавли. В низине над рекою у самой станицы стлался вязкий вонючий дым. И птицы-то куда-то улетели от грохота и чада. Клоками висят брошенные гнезда. Поди, все зайчишки и лисята подались, куда глаза глядят. Так земля осиротеет и омертвеет.
Игнат взошел выше по бугру, взглянул вокруг и онемел от увиденного — степь зияла круглыми ямами-воронками, аспидно-черными кулигами выжженного хлеба. Бомбили, когда он долбал киркою землю под Сталинградом. В садах, будто срезанные могучим ударом сабли, торчали белые култышки деревьев, валялись свянувшие ветки. Обгорелые стволы задрали кверху черные растопыренные лапы, казалось, вот-вот крикнут «караул!».
Изругались как над землей. До слез стало жалко с детства исхоженную вдоль и поперек степь. Не видал в жизни своей, чтобы так над землей измывались. Сшибались в революцию свои — красные и белые — кровь лили, но не разоряли так; не топтали, не жгли, прижеливали добро, знали, что вернутся к своей земле-кормилице. Припомнился давнишний разговор на степном хуторе Суходольском. Красногвардеец — балагур Терентий говорил про Невского и Кутузова. Лихо дрался народ в ту давнюю пору. В революцию — побили белых, дали укорот отъявленным бандам, чужаков вовсе прогнали из России, а как теперь будет?
Неужели всю такую большую страну враз немцы заглотнут. Драка-то, она вроде как разгорается. У нас будут сменять власть? И какая власть станет? Не Советская, не кадетская, и, конечно, не сысоевская. Немецкая. На донской земле — немецкая власть? Чудно. Было когда такое?
Красные дрались за свободу и равенство, белые генералы и казачьи атаманы, хоть это им и не удалось, а тоже в случае победы сулили хорошую жизнь. Для своих. А эти — вовсе чужие. За рабочий скот считать будут. Испокон века хлебушек у нас покупали, а потом будут брать как свой. Завоеванные мы станем, подневольные. Не привилегии несут на штыках из далекой страны. Войной идут, — значит, хотят своего — земли, хлеба, славы и достатка, хотят того, что без драки не отдают. Не чужие будут запахивать в степи ямы от бомб, не они будут для хуторских сажать груши и яблони. Ну, а ежели Советы покорятся? Игнат не мог представить, чтобы в станице стоял у власти чужой человек, из другой страны и повелевал хуторянами.