Льнули хуторяне к окнам и плетням. Отвыкшие за годы войны от свадеб и свадебных песен, они глядели с завистью на нарядных коней, на веселых гостей из станицы и радовались чужому счастью. Игнат иногда оглядывался назад, и приятное чувство гордости и легкого страха охватывало его: быть ему нынче с невестою на виду у всех гостей.
Деревянные почернелые ворота невестиного база были закрыты наглухо, гостей никто не встречал. В маленьких окнах приземистого флигеля под камышовой крышей дернулись занавески. Мелькнули головы и пропали.
— Вроде как тут мы были… Или ты, жених, с радости обмишулился? — весело спросил отец.
— Да нет… вроде, — холодея, выговорил Игнат. — Может, они… в саду…
— Ну, приехали? — прохрипел в задке дед и привстал, глядя на дощатые воротца.
— Что за чертовщина? Или тут нелюди живут? — Отец молодцевато выпрыгнул из фаэтона, расправил белую под ремнем рубаху, топнул сапогами, шагнул через перелаз. За ним — дед, мать, Игнат.
— Заезжай! — распорядился отец. Дружки жениха распахнули ветхие воротца.
Фаэтон вмиг облепила детвора. На задних подводах хмельной голос затянул свадебную:
Игнат увидел на дворе выжженную кулигу: подавно смолили кабана, в коридоре — горка тарелок, кастрюли, прикрытые рогожей, новые хомуты под самым потолком. Пахло свиными выжарками, кислым квасом, луком. Игнат шагнул через порог, поискал глазами Любаву. Над высокой кроватью с цветастыми подушками, на стене, на гвоздике поблескивала подковка-игрушка, стопка книжек на столике. Напоминания кольнули недобрым предчувствием: и по сей день бережет подковку… Оглядел хмурых людей, сидевших недвижно на скамье, и похолодело в груди: случилось что-то. Отец невесты Колосков сидел за столом, накрытым скатертью, сутулый, обросший и почерневший в лице. Увидев гостей, он, будто к нему пришли с обыском, подался на скамье назад, потом приподнялся, упал грудью на стол, раскинув руки.
— Сват! Сваточек, — захрипел он. — Руби голову! Руби! Виноват! — Серые пальцы его дрожали на белой скатерти.
— Что-о, что такое?! — Назарьев-старший остановился перед столом, отшатнулся слегка, сжал кулаки, предчувствуя недоброе. — Говори.
Шорник неуклюже вывернул голову, как птица из-под крыла, комкая скатерть, прошептал белыми дрожащими губами:
— Ушла… Сбегла, подлая. Нынче… на заре. С пришлым, смутьяном. — И Колосков, обессилевший, опять опустил голову, стуча подбородком по крышке стола.
Игнат будто окаменел, ухватившись за спинку деревянной кровати у двери. Перед глазами четко выплыл мастеровой, балагур с черными усиками. Это про него, про Игната, он пел под гармошку: «Не топчи дорожки, милый, за тебя я не пойду». И смеялся в глаза при всех. Над Игнатом смеялся. А Игнат хлопал ему в ладошки. Любава ушла… Как же это?.. Как можно?.. И как теперь?.. Зачем он тут? Отец согнул руки в локтях, и казалось, кинется он коршуном на шорника и враз задушит его.
Игнат боялся, что вот-вот завяжется драка. Отец горяч, не любит, когда ему говорят слово поперек, а когда бьет во гневе, не глядит, куда бьет.
— Как… Ушла? Да ты… да ты… гад такой! Ты что-о? Шути-ить? Со мной? — Гаврила Назарьев забегал по комнате, зло блестя глазами, шевеля растопыренными пальцами. Он будто искал какой тяжелый предмет и не находил его.
— Сват, сваточек, да рази ж мы… виноваты? — заголосила сватья, стоявшая у печи, и поднесла к глазам передник. — Он было чуть не удавился с горя. Брат из петли вынул.
— В одном платье сбегла, — хрипел Колосков.
Захныкала губастая круглоглазая меньшая дочь, вытащила из-за пазухи носовой платок, засморкалась.
— Ты должен за радость счесть, что я… что мы — Назарьевы берем твою… в ногах должны лазить! — гремел Назарьев-старший.
Рядом со сватом на лавке сидел его брат, пришедший оборонить удрученного родича. Сказал, глядя в пол, неторопливо, густым басом:
— Оно, конечно, дело скандальное… И нам тоже не в радость. Но надо бы порешить его миром. Мы — свои люди.
— Миром? — взвился Назарьев. — Ежели б он у меня гуску украл — другое дело, а то ить человека, невесту запропастил! — И прорычал: — Мир-ром… Свои люди… Сын у меня — один! Вот так!