В своем хуторе Сысой несколько ночей сидел на усадьбе Конопихиных, неподалеку от игрищ. Углядел, дознался Шутов, что одна из набожных хуторянок, редко выходя на люди, затяжелела, дитя ждет. А муж более двух лет на фронте. Смекнул Сысой: бабенка не из гулящих, может, хозяин-то Евсей Конопихин дома?
Выследил. А утром оравою закатились молодые дубовчане во двор к перепуганной хозяйке и выволокли с чердака обросшего бледного мужа. «Если с нами не пойдешь, без суда расстреляем», — отчеканил Сысой, в упор глядя на трясущегося казака.
Солнце все реже ласкало хутор, прячась в темных дымных тучах. Хлесткий колючий ветер взъерошивал жесткие листья в садах, расшвыривал их по кривым переулкам, постанывал в голых ветках. Хозяева из летних кухонь перебирались в курени и флигели, затопляли в них печи. На усадьбах в затишных углах хуторяне в огромных котлах варили арбузный мед. Неторопливые вели разговоры. У котлов собирались парни и девчата, как, бывало, на игрища, но песен не пели.
Отряд добровольцев помаленьку сколачивался.
Перед выступлением нещадно глушили самогон, компаниями ходили из двора во двор. Старики, подвыпив, говорили длинные напутственные речи. Страх, какой охватывал Игната при упоминании драки, притушился, сомнения рассеялись, подзабылись, задавили его трогательные стариковские речи, зазывно-горделивый звон их фронтовых медалей, горячие вскрики и клятвы сверстников. Он будет среди тех, на кого с верою глядят бывалые старики. В глубине души грелась надежда — а может, удастся отомстить смутьяну Дмитрию?..
И ей — Любаве… Одним взмахом шашки. В какую-то боевую дружину записалась… Вояка. Игнат представлял бой, рукопашный бой. Растерянный мужик Каретников идет на него… От страха и неожиданной встречи не успевает выхватить из ножен шашку. Любава — рядом… Во власти Игната пощадить Дмитрия или развалить до пояса. Молящие глаза Любавы, крик отчаяния…
Игнат, лежа в постели, начинает тяжелее и чаще дышать, зло взбивает подушку, глядит в темноту.
Пелагея насушила сухарей, ссыпала в переметную сумку, достала из сундука галифе и хромовые сапоги. Всплакнула, просила не лезть под пулю и не простуживаться.
— Ладно, — сказал Игнат. Ему отчего-то было приятно, что она слезу уронила.
Вечером робко приоткрыл дверь тесть, перешагнул порог. Взглянув на сумку, спросил:
— Стало быть, уходишь?
— Ухожу.
— Да-а… Зимою-то не каждый кустик ночевать пустит. — Подняв брови, улыбаясь, тесть поинтересовался: — Ну, а если встретишься с Арсением? Как тогда? Он человек обученный рубить шашкою, а ты…
— Мы с ним свои, хуторяне, можно сказать.
— На это уповаешь? Свои… Мы вроде все свои — станишники да хуторяне, а война не затихает. Подумал бы, куда и против кого идешь.
— Думал. — Игнат отмахнулся. Он боялся сомнений, неуверенности в себе.
Местом сбора Сысой выбрал полянку под Красноталовым бугром. Провожать добровольцев вышли девчата, старухи, ребятишки и старики. Из-под темных платков, надвинутых на лоб козырьков глядели хуторяне с жалостью или нескрываемой ненавистью. Назарьев поймал на себе взгляд Ермака — недобро поглядел парнишка, сурово, осуждающе. Пелагея глядела в землю, окутав плечи шалью. Либо не знала, как ей положено было провожать служивого, либо и впрямь горевала, боясь на людях оплакивать живого мужа.
И опять — пили, кричали добровольцы, потрясали кулаками, подбадривая самих себя, заканчивая давно не утихающие проводы.
Старики, сбившись в круг, не глядя на сборы и расставание молодых вояк, тянули песню, задирая головы, стараясь перекричать один другого:
На ходу под песни и хохот разливали в стаканы самогон, угощали всех, кто выходил из проулков на звон песен. Бывалые казаки говорили напутственные слова молодым, подбадривали; разомлев от выпитого, вспоминали, как ломали свою службу в гвардии, выхвалялись друг перед другом.
— Братка, не езди, — просил Демочка Игната, поглаживая седло на коне. — Куда ты? Поранить могут. А то и навовсе…
Старики оборвали песню, один из них махнул рукою, сказал:
— Нехай испробуют, погарцуют, а то война пройдет, а они и пороху не понюхают. Нехай, а то нечего будет внукам рассказывать. Свои собаки дерутся.