Поучал:
— Ты не будь девкою красною. Видишь кусок — бери. Приглядел стеганку или шубейку — тяни. Мы — фронтовики. А Дмитрия — найдем, чую, рядом он где-то.
Завернули как-то в глухой хуторок, — обросшие, оборванные. Спешились. Сысой прыгнул в крайний двор, ловко сбил прикладом замок на амбарчике, начал выгребать из закрома пшеницу. На проулке его поджидали верховые. Выскочила на крыльцо хозяйка — растрепанная, исхудалая. За нею — бледные полуголые ребятишки. Они, окаменелые, глядели на Сысоя и молчали. Дети вцепились в подол матери. Боль, страх были в их круглых голодных глазах. Сысой не взглянул на хозяйку, сиганул с оклунком через плетень.
Поскакали.
— Молчит. Ну, будто язык у нее отнялся, — удивился и пожалел кто-то.
— Может, думает, что мы — карательный отряд. Боится, — попробовал как-то оправдаться Сысой. — А что? А может, мы и есть карательный, а?
— Нет. Ты нас туда не записывай.
— Про нас думают, что бандиты мы что ни на есть, — злясь на себя и на своих однокашников, сказал Конопихин.
— Армия решает судьбу родины, — влез в тихий разговор Кулагин. — Ей все дозволено. — Подмигнул одобряюще Сысою Шутову.
Игнат оброс жесткой черной щетиной. Взгляд его стал тусклым и тяжелым. Усталый, полуголодный, он все еще крепился, но в минуты погони, пригибаясь к гриве коня, думал: «Или я не в ту компанию попал? Не воюем, а знаем одно — убегаем. И куда скачем?» Иногда он рывком взлетал в седло и чувствовал, как кружится голова. В такие минуты невольно припоминался спор дяди Акима с отцом о сытых и голодных, о лодырях и деловых людях. «Непонятно пока, кто из них прав», — заключал Назарьев, чтобы покончить с навязчивыми воспоминаниями. Казаки на привалах начали роптать: где она, эта Добровольческая армия? И есть ли такая? И может, красные ее на распыл пустили, а они на похороны поспешают. Там нужен поп с кадилом, а не казак с шашкою.
Домой из Верхне-Донского округа пробирались низовские казаки-дезертиры, больные, раненые. Разживались табаком, не боясь расправы, говорили:
— Воюют казачки. Но видно — конец скоро будет. На то запохожилось. Наелись войной люди. Сыты по горло. Всем осточертело. Ежели кому в новинку…
— Умнеть казаки начали. В Петрограде Четвертый донской полк к рабочим ушел.
Опираясь на самодельные костыли, палки, брели оборванные и голодные к своим хуторам и станицам. Сысой как-то, обозлясь, сказал:
— Идут домой, гады. А кто воевать будет? Вот пальну в спину этим дезертирикам.
— Не надо, — глухо и сердито проговорил Назарьев. — Нехай топают. Может, хоть они хлеб посеют.
На заре, вылезая из пахучей копны, Игнат оглядывал кусты, балки. Старался угадать — где же он, в каком краю? Далеко ли и в какой стороне родная станица!
То и дело стычки, выстрелы, близкий грохот пушок. Казалось, что вся Россия от мала до велика оседлала коней, припала к орудиям.
И когда уж оставалось совсем близко до фронта — две-три версты, — наткнулись хуторяне на сторожевой отряд красных. В мешке оказались. Уходить не было сил и некуда. Уже опустилось солнце, но разлитой багрово-кровавый закат еще полыхал в стороне над высоким бугром. Стало тихо, будто онемела степь.
Красные, казалось, поджидали хуторян — вывернулись из-за кургана неожиданно. На переднем верховом заблестела кожаная куртка, заалела красная наискосок полоса на кубанке. Никто в отряде красных не всполошился, не повернул и не поторопил коня. Верховые, как по команде, наклонились к гривам коней. Вот они, совсем близко. Горят на них ремни, звездочки на фуражках и шапках.
— Изготовиться… к бою! — всхрипнул Кулагин и выхватил шашку.
Кто-то сзади Назарьева судорожно зашептал молитву, и кто-то отчаянно выругался. Игнат, предчувствуя явную опасность, побледнел, мелко затряслись пальцы. Настали те самые страшные минуты, пришло то, чего искал и чего боялся. С трудом сдерживая волнение, выхватил маузер. Сходились, замедлив шаг, без крика, без суеты, как перед кулачным боем. Будто заранее об этом договорились. Звякнули шашки, послышалась ругань. Как бывало в детстве, в драке, стиснул Игнат зубы. Не потерять бы самообладание, не озвереть, не испугаться. Люди, схватившись на безымянном поле, начали молча и яростно убивать один другого, будто выполняли привычную и нудную работу. На Игната на вороном коне смело шел молодой в кожаной куртке командир. Почему он выбрал именно его? Принял за старшего в отряде? Розово и холодно сверкнула в предвечерье шашка. Игнат видел его смелые, дерзкие глаза — круглое, черное, молодое, совсем ребячье лицо. Оно было насмешливое и — страшное. Вот он, совсем близко. Рядом. В груди похолодело. Рубанет, и все, все… Звякают шашки, щелкают выстрелы, храпят, стукотят копытами кони. Осталось несколько шагов и… вдруг — меж ними опрометью проскочил верховой. Красный в кожанке рванул поводья, конь его встал на дыбы. Назарьев, пользуясь мигом замешательства, пригнулся и из-за гривы своего коня выстрелил. Ухватился красный командир за грудь обеими руками, скользнула вниз шашка, сверкнул он белками глаз и стал валиться на бок. Лишь на мгновенье Игнат ощутил сильное, новое и непривычное чувство испуга и страха — человека убил. Убил. Нет его. Ударило в пот. Но в тот же момент его охватила какая-то ребячья, слепая радость — он не струсил, убил врага, он не лишний в отряде и смыл пятно позора. «Молодец!» — крикнул сзади кто-то из своих. Вскрик подбодрил его. И тотчас слева из самой гущи сражения вывернулся дебелый красногвардеец. Лицо злое, перекошенное. Он сбоку ловко и легко рубанул Назарьева наотмашь. Игнат почувствовал тупой удар в плечо, грудь будто кипятком ошпарили, и мгновенно ослаб. В глазах потемнело, выпустил из рук поводья. Он не почувствовал боли, ударившись о стылую, смешанную со снегом землю, не шевельнул ногою, когда, пятясь и храпя, на ногах его затопал чужой конь. Не понимал и не видел Назарьев, как волок его в ближайший хутор окровавленный Сысой, не слышал его угроз и злой площадной ругани.