— Гора с горой не сходится, а челове-ек… — пропела Феклуня.
Игнат, проходя к столу, почувствовал пристальный взгляд Любавы. Сел, облокотился о стол, покосился на гостью. «Уже не гордо глядит, как бывало в девках. Прижмуряется, либо плохо видит. Должно, помотало бабу. Полиняла, — отметил Игнат. — Время никого не прижеливает». На виске Любавы багровела свежая ссадина, левую руку, забинтованную ниже локтя, Любава прикрывала концом косынки, накинутой на плечи. Но была в ней своя особенность — во взгляде, в голосе, в улыбке, — какую Назарьев не мог бы обсказать словами, но какую узнает среди сотен других, не обмишулится и уж никогда не забудет. Нет, не забудет: не ему она улыбалась в былые те годы… Толстая, полногрудая Фекла засуетилась у печи, метнулась в другую комнату и выставила на стол бутылку водки.
— До войны покупала, — заметила хозяйка.
— Это зачем, Феклунья? — спросил Игнат, усмехаясь.
— Да как же… встрелись. Да и гость ты в моем доме редкий. А то донюхаются эти, что с неба, как черти, спрянули, и выжрут.
— Не время теперь. И с какой радости? — Игнат постучал пальцами по столу. — Да-а, встреча… Гм… — Он хлопнул себя по колену кепкой. — Куда же путь держишь? Ежели, конечно, не секрет…
— Не знаю… выздоровлю вот… — сказала гостья устало, хрипло. На лбу у нее проступили мелкие капли пота.
— Перебудет на хуторе, — вставила Пелагея.
— Знать бы, сколь перебывать… а то, может… — Игнат посмотрел в глаза Любавы, спросил глухо. — Партейная небось? И депутатка к тому ж…
— Да, — коротко ответила Любава.
И стало тихо. Слышно было, как на потолке скребла мышь. Феклунья оторопело застыла с тарелкой в руках. Потом вздохнула.
— Таких нынче не жалуют, — сказал Игнат.
Ни злости, ни сожаления не было в его голосе. Не раз вспоминал он дядюшкин наказ — отомстить. С годами притуплялась в сердце боль, но обида не забывалась. Знал Игнат, что учительница и лектор Любава из районного городка наведывалась в хутор поглядеть на родные уголки, с сестрой словом перемолвиться, но узнавал об этом от соседей, когда ее уже не было. Раза два видел ее издалека в окружении районных начальников. Теперь он оглядывал свою былую невесту, ее плечи, опаленные солнцем волосы. Когда-то он гладил их… Не верилось, что вот так увидел ее — близко. Лишь разок посидел с нею за одним столом, когда сватали ее за Игната. Теперь вот второй раз… через много лет. Все те годы она глядела на него со стороны, откуда-то сверху. Небось не раз посмеивалась над одураченным женихом Игнатом. Верил он, что встреча эта когда-нибудь да будет, но представлял ее не такой. Любава в последние годы чаще виделась гордой, насмешливой и дерзкой. Он знал, что сказал бы ей при встрече. А теперь… Подмывало Игната ввернуть резкое словцо, выговориться, оскорбить. Сказать, что он все помнит, что не смирился с давнишней обидой, но глядел в ее настороженные и строгие глаза и не мог этого сделать. Но и не прощать же? Не Любава ли изломала его жизнь? Не из-за нее ли терпел долгие годы насмешки? Такое — не забывается. С расплатою что ж, успеется…
— Маша-то что пишет?.. — спросила Любава про двоюродную племянницу.
— Писала. До немцев. Жива будет — не пропадет, — сказал Игнат.
И опять стало тихо. Любава кивнула головой, поправила прядь волос. Привычный и такой знакомый взмах ее руки. Разве что в девках она это делала чаще, проворнее.
Должно быть, гостье было тягостно молчанье. Она все знала, что ей было нужно, но наигранно, весело, вскинув брови, спросила:
— Ну, а как вы тут жили? — И, часто моргая, поглядела на Игната.
— Как все, так и мы, — ответила Феклунья.
— На кусок зарабатывали, детей кормили. Жили, конечно, всяк по-своему. У каждого свои хлопоты. — Игнат поглядел на Любаву. — Да ты небось больше нашего знаешь: сверху за хутором нашим приглядывала. Вот в газетках все высказывалась. Про колхоз, про школу, про воспитание. Читал я. Чего ж, все вроде, ежели по-партийному, правильно. Так оно должно быть. А в жизни оно очень даже часто не так получалось, — говорил Игнат, не торопясь, раздумчиво, и в голосе его звучал укор и горькая насмешка. — А если судить по последним дням, так вовсе все перевернулось с ног на голову.
Любава поправила платок, попросила:
— Ты… Ты, Игнат, прости меня. — Она глядела начисто выскобленный стол, опершись на него локтями.
— Ишь когда повинилась, — в сердцах сказал Игнат и все-таки, довольный, не ожидавший скорого покаяния, усмехнулся. Потом он сощурился, сдвинул брови. Да если бы повинилась раньше — не простил бы, нет. Другое бы что, может, простил и забыл, но то, что случилось тогда, давно…