Выбрать главу

- Мы пришли. Ты победил, Странный. Победил. Спи спокойно...

Луч фонарика метнулся было к ней, но дрогнул, растерянно уткнулся в землю. И погас. И долго еще Виктор, Антон и Толик беспомощно слушали, как рядом, в плотной траурной тьме давится слезами Наташа - почти беззвучно, сдерживаясь изо всех сил...

На травы падала холодная роса, а с неба падали звезды. Они вспыхивали жемчужными нитями и гасли где-то там, в стремительно темнеющих притихших лесах за рекой.

Было тихо, только глухо шумел под обрывом утомившийся за день поток, но шум его тонул, растворялся в стекающих с неба прозрачных голубых сумерках, заливающих речное ущелье. А костер потрескивал, бормотал, будто сам про себя, будто и не было ему дела до тех, на чьи лица ложились его живые теплые блики...

- Ну, что будем делать дальше? - Антон пошевелил палкой прогорающие угли, в узких щелках его прищуренных от дыма глаз вспыхнули и погасли оранжевые огоньки.

Толик коротко глянул на Наташу, на Виктора:

- Прежде всего ребята должны рассказать нам все, вот... А там уже будем думать - что да как...

- Рассказать... - Наташа робко поежилась, посмотрела вопросительно на Виктора. Тот кивнул.

- Хорошо. Слушайте. - Она придвинулась ближе к костру, сгорбилась, заговорила:

- День уходил. Слепящее опускалось все ниже и ниже, туда, к далекой гряде Синих Холмов, на которые сырой ветер с Горькой Воды натянул сизые тучи, беременные дождем...

3. ЧТОБЫ КАМЕНЬ ЗВЕНЕЛ ОПЯТЬ

Здесь было лучше, чем в Старых Хижинах. Потому, что здесь не надо было ходить к Обрыву по вечерам. Потому, что по вечерам здесь можно было просто сидеть на шатких скрипучих мостках прямо у входа в Хижину, слушать мерный несмелый плеск озерных волн о позеленевшие осклизлые сваи и смотреть, смотреть, смотреть...

Каждый вечер здесь бывало два заката.

Потому, что Слепящее и небесные песни красок горели и в небе, и в озере, и казалось, что чернеющая полоска мостков и темнеющие островерхие кровли Хижин, обильно скалящиеся черепами немых, поднялись высоко-высоко и тихо плывут в теплом вечернем небе, и это пугало каким-то неизведанным ранее страхом - щемящим и сладким.

А потом Слепящее оседало туда, за Дальний Берег, который у озера был, и все равно, что не был, потому что не видел его никто.

И тогда гас закат, но вместо него на небо часто сходились звездные стада - сходились, чтобы кануть в озеро, раздвоиться, и вернуться обратно, и Хижины медленно плыли в пустоте сквозь рои белых огней - мерцающих и холодных - и смотреть на это хотелось без конца.

Но долго смотреть Хромому удавалось редко: Кошка возилась и хныкала рядом, за тонкой, обмазанной глиной тростниковой стенкой, ныла, что ей одной холодно, скучно и страшно, что пол под ней очень скрипит и, наверное, сейчас провалится, что Прорвочка опять проснулась (будто Хромой и сам не слышит ее писка) и, наверное, хочет есть, а Кошка кормить ее ну никак не может, потому что больно, и пусть Хромой придет и хоть раз покормит сам, тогда он узнает, каково ей, Кошке, приходится, как ей больно и плохо, и никто ее не жалеет, вай-вай-вай-и-и-и!..

И приходилось лезть в темную духоту Хижины, гладить по голове, уговаривать, что не может он кормить Прорвочку, пробовал уже, не получается, что все говорят: кормить должна Кошка, у всех так.

И Кошка кормила, хныкая, жалуясь неизвестно кому на его, Хромого, лень и неспособность к такому простому.

А потом Кошка засыпала, пристроив укутанную в шкуры посапывающую Прорвочку у Хромого на животе, уткнувшись ему под мышку, и Хромой дремал чутко, не шевелясь, боясь захрапеть, боясь потревожить обеих. Он только тихо рычал изредка, когда кто-то неведомый проплывал под хижиной, задевая шаткие сваи.

В тот вечер Хромому тоже не удалось досмотреть закат. Помешал Щенок. Он подошел - сгорбившийся, дрожащий, постоял поодаль, прижимая к грязной груди крепко сжатый ободранный кулак, заискивающе поморгал слезящимися глазами: а вдруг не прогонят? Выждав, присел неудобно и настороженно, готовый при малейшем признаке неудовольствия Хромого отпрыгнуть и убежать. Но Хромой неудовольствия не проявлял. Станет он замечать всякую дрянь!

Щенок был дрянью, потому так и остался Щенком, несмотря на изрядную уже плешь и стертые зубы. Пока был жив Однорукий, он был Щенком Однорукого, теперь же, когда об Одноруком забыли, стал просто Щенком. Был он слаб и жалок, как Однорукий, и был он вечным посмешищем, как Однорукий, но Однорукий был умный, и об этом помнили, пока он был жив. А Щенок был глуп, как щенок.

Единственно, что было в нем примечательного, так это умение исчезнуть с поразительным проворством за мгновение до того, как станет опасно. Хижины у него не было, и спал он над водой прямо на сыром промозглом настиле, цепляясь за него во сне удивительно прочно; и часто ему приходилось спать у самого берега, потому что дозорные снимали по вечерам мостки, как только к Хижинам возвращались последние из Людей, а где будет ночевать Щенок их не волновало. Но почему-то Щенка никто не ел. Может быть потому, что он был невозможно костляв, - питался ведь всякой дрянью, обгрызенными многими до него отбросами и скудными подачками в редкие для племени сытные дни.

Некоторое время они сидели молча, и Хромой смотрел на закат, а Щенок смотрел на Хромого. Потом Щенок тихонько всхлипнул. Безрезультатно. Всхлипнул еще раз - громче, жалостнее. Хромой чуть повернул голову, разлепил брезгливые губы:

- Э?

Щенок едва заметно придвинулся, задышал часто и прерывисто, не смея еще надеяться, что Хромой снизошел слушать:

- Могу говорить?

- Говори, - Хромой снова отвернулся, зевнул длинно и громко. - Или не говори. Мне одинаково...

Щенок зажмурился, с присвистом вздохнул, дрожа от осознания собственной наглости:

- Хромой... Хромой добрый к слабым. Хромой... сделает нож? Мне сделает?

Хромой повернулся к нему всем телом, выпучив глаза и приоткрыв рот в беспредельном изумлении:

- Зачем?

- Я слабый. Будет нож - буду сильным.

- Ты глуп, - Хромой овладел собой, скривился презрительно. - Ты не понял. Я соглашусь. Стану делать. Придут Люди. Спросят: "Для кого?" Я скажу: "Для Щенка". И они будут смеяться. Они скажут: "Ты заболел головой".

Щенок неуклюже поднялся, спрятал за спину все еще стиснутый до белизны в пальцах кулак: