Выбрать главу

– То-есть?

– То-есть, церковь стала отступать от своего прошлого, от своего наследия. Произошло это после Второго Ватиканского Собора, который затевался с целью некоторых ограниченных реформ, а произвел – революцию. Полностью была изменена месса, самая важная часть в жизни церкви и каждого католика. Ведь когда в Православии «обновленцы» вносили изменения в ход литургии – а в сравнении с тем, о чем я говорю, эти изменения были очень и очень незначительными – все истино верующие отвернулись от «обновленчества». Изменения же в католицизме были неизмеримо более радикальными: перекраивался текст самой мессы, вносились различные «альтернативы», переводы с латыни на национальные языки искажали смысл первоисточника – и я мог видеть это сам, латынь я уже знал неплохо… В консервативных католических журналах того времени я читал, что это делалось церковными либералами вполне намеренно.

– Лево-либеральная бомба была заложена изнутри?

– Конечно. Много еще чего было. И самодеятельность при проведении мессы – как тому или иному священнику «творчески» видится, и участие в ней разного рода певцов и рок-групп, все эти фолк-мессы и рок-мессы… Я видел, что на моих глазах упразднялась та тайна, с которой я вырос. И я не мог уже участвовать в мессе. Тогда-то и родился первый позыв искать истинную Церковь – которой не приходится перекраиваться и перестраиваться на потребу времени.

– Но вряд ли вы были единственным католиком, который увидел смертельную опасность для католицизма во всем происходившем…

– Конечно, нет. Но католицизм – это и жесткая иерархия, и жесткое подчинение. Особенно касается это рядовых верующих, которые, в отличие от Православия, права голоса и права иметь свои суждения по делам церковным практически лишены, и могут лишь принимать «распоряжения свыше». Тут возникал неразрешимый для человека в моем положении вопрос: коль эта «революция» шла и направлялась сверху, как же сопротивляться? Но я искал выход – выход одновременно и радикальный, как мне думалось, и лояльный, с тем, чтобы не порывать с католицизмом. Так я и стал униатом. Начал посещать богослужения в униатской церкви, и остался вполне доволен – еще бы, они ничего не изменили. Теперь-то я знаю, что изменили, да еще и как, но тогда… Тогда я, мне думалось, нашел то, что искал. Это было тем летом, когда я закончил школу. И надо было искать свое место в жизни, что-то делать, определяться как-то с собой. А в церкви униатской я уже начал и петь в хоре, и язык церковно-славянский учить.

– Почему церковно-славянский? Разве литургия велась лишь на нем?

– Нет, по воскресеньям у них было три литургии: две на английском и одна на славянском. Но меня тянуло именно к церковно-славянскому языку. Может быть, это была своеобразная психологическая замена для исчезавшей из католицизма латыни – язык, «мертвый» для человеков и сохраненный для общения с Богом. Хотя я не люблю это выражение: «мертвый язык». Я предпочитаю: фиксированный. Значения слов в котором не меняются по прихоти очередной моды. И на котором уже хотя бы поэтому можно и говорить – по Божьей благодати – с Богом, и говорить о Боге с людьми. А возвращаясь к теме, дальше было так, что униатский священник, как-то заметивший и отметивший меня, сам подошел ко мне расспросить о планах на будущее. И – не хочу ли я поступить в их униатскую семинарию в Питтсбурге. Так я и стал учиться в университете, живя одновременно в семинарии.

– А какой курс вы избрали себе в университете?

– Общегуманитарный. Философия, психология, языки, и так далее. Так вот и учился, и жил. Это теперь-то я вижу во всех происшедших событиях и логику поиска, и, конечно же, руку Божественного Промысла. А тогда… Постепенно стал все более и более интересоваться, скажем так, «предображениями» Православной веры, с которыми сталкивался в униатстве. Сначала пришел интерес к иконам, затем к Восточной литургике. Причем ко всему я подходил как законопослушный католик – оттого и недоумевал много. Униатская церковь по положению своему, разделяя во всем догматы католицизма, должна была в то же время сохранять свой обряд – обряд Восточной церкви по существу. Но я видел иное. И обряд претерпел – и претерпевал – изменения, и такие вещи, как, скажем, иконопочитание, не слишком приветствовались. В первой моей униатской церкви, куда я еще школьником ходил, даже иконостаса не было. И так же точно, как желалось мне – безуспешно – видеть латинский обряд неизмененным, хотелось мне видеть теперь в церкви ненарушенный восточный обряд во всей его полноте. То-есть, до мелочей – если в таком-то месте полагалось по обряду каждение – должно быть каждение. А иначе что ж?

– Но почему для вас, тогда совершенно еще молодого человека, так важен был обряд, деталь, буква?

– Может быть, своего рода «легализм»… То-есть, если так написано в книгах – так оно и должно быть.

– У вас такая же вера была, скажем, и в Конституцию Соединенных Штатов?

– Почему «была»? До сих пор есть. Если писан закон – надо выполнять. И надо выполнять в соответствии и с духом, и с буквой.

– Значит, и в униатстве снова вы оказывались в «бунтарях», «протестантах», «диссидентах»?

– Да, но я был не один. В семинарии нас вообще была целая группа – «восточников». Я, поскольку старинный латинский обряд был уничтожен, считал, что единственный путь для верующего католика – восточный обряд. Всерьез и по-настоящему. Обряд, освященный историей и поколениями верующих людей. И еще в последнее свое предуниверситетское лето побывал я в Нью-Йорке в русской иезуитской миссии. При ней и церковь была, католическая, но служили там по традиционному русскому обряду – и я был очарован. Это было настолько непохоже на наш униатский храм, на наше богослужение, на семинарию нашу… Там и священники как-то равнодушно – в лучшем случае – относились к восточному обряду. Уж очень там много для них было «не нашего», «русского». А тут, повторяю, я был очарован – все, как должно быть. Но один молодой послушник при миссии, ирландец по происхождению, заметив это, сказал мне: «Если хочешь видеть настоящую литургию, езжай в собор на 93-й улице».

– Русский православный собор?

– И не просто, но синодальный собор нашей Русской Зарубежной Церкви. Седьмого июля 1970 года я впервые переступил порог православного храма – в праздник Рождества св. Иоанна Крестителя. Шла архиерейская литургия – епископ, священники, дьяконы. И я пережил то, что пережили послы св. Владимира, когда они приехали в Константинополь в поисках религии, которую должен был великий князь выбрать для Руси. Как и они, я не знал, «на небе ли я или на земле». Я понял одно: это настоящее богослужение. Так надо Богу служить.

– Тогда решение и пришло?

– Не так сразу. Я старался познакомиться с различными христианскими изданиями, всегда откликался на предложение выслать мне «пробный номер». Так и получил в то же лето первый для себя номер православного журнала на английском языке – «Православное слово». Было это как раз в год прославления св. Германа Аляскинского, и номер был посвящен ему. Я был просто поражен – его жизнью, его святостью. И тем, что я впервые познакомился со святым – не-католиком. И все эти шаги складывались, складывались… Еще один шаг того же лета – я прочитал впервые «Братьев Карамазовых».

– Нешуточный шаг.

– Да уж. Впечатление было огромное. И все-таки… я еще оставался католиком. Позднее в семинарии познакомился с такими же, как я, «восточниками», только гораздо более продвинутыми. Они уже не были столь лояльными католиками, и мало-помалу склонялись на сторону Православия. Со временем и для меня наступил переломный момент, когда я убедился, что Православная Церковь есть единственно истинная христианская Церковь. И обратного пути уже не могло быть. То, что началось, как поиск красоты богослужения, кончилось убеждением в истинности православной веры. Стало понятно и то, что все беды католицизма начались не во второй половине ХХ века, а на тысячу лет раньше, когда он отделился от живого источника христианской традиции. Все остальное – и вторично, и не принципиально. И неизбежно, пожалуй.