Я поражалась, чем она могла понравиться ему?
Конечно, я ужасно ревновала его, а он и не подозревал, что я ревную, он был со мной таким, каким был всегда, и однажды я, осмелев, спросила его:
— Ты что, неужели любишь Оксану?
Ямочка вспыхнула на его щеке под глазом, он засмеялся, небольно щелкнул меня по носу.
— Какие у нас малыши любопытные, сил нет…
И пошел бриться в ванную, и я услышала, как он напевал:
Ему было весело, а мне хотелось плакать.
И теперь я спросила Ивана Владимировича:
— Где Оксана?
— В Ташкенте, эвакуировалась вместе с матерью.
Я постаралась придать моему голосу самый безразличный тон:
— Они поженятся, когда он вернется?
Он ответил серьезно:
— Сперва надо, чтобы Кот вернулся…
Закурил свою трубку, а я начала мыть посуду.
Я тщательно перемывала чашки и блюдца, нехитрая эта работа, как бы возвращая обратно в довоенную жизнь, переполняла меня давно не испытанным чувством покоя и мира.
В дверь постучали. Я побежала открывать. Вошла Ляля Барташевич.
— Можно позвонить? — спросила она и, вдруг оборвав себя на полуслове, остановилась.
— Катя, неужто ты?
Как же она изменилась за эти неполные два года!
Нежные щеки впали, кожа казалась увядшей, возле глаз прорезались морщинки. Прекрасные волосы ее поредели, утратили свой блеск, теперь она их гладко зачесывала назад, скрепляя на затылке гребенкой.
Она поймала мой удивленный взгляд, тревожно спросила:
— Что? Я подурнела, постарела? Скажи правду!
— Да нет, нисколько, — пробормотала я.
— Врешь, — сказала она с горечью, — я и сама знаю, что постарела.
Янтарные глаза ее казались печальными.
— А ты как-то сразу возмужала…
— Значит, тоже постарела…
Она продолжала, не слушая меня:
— Только тогда, когда видишь детей, которые вдруг выросли, понимаешь, что старость все ближе и ближе…
Я ничего не ответила ей, словно чувствовала себя виноватой, что возмужала.
— Выходит, отвоевалась? — спросила меня Ляля.
— Нет, я приехала на три дня.
— Завтра уже отбывает, — пояснил Иван Владимирович.
Она обернулась к нему.
— Можно позвонить?
— Сделайте одолжение, — сухо ответил он.
Телефонный аппарат висел в коридоре. Каждое слово Ляли доносилось ко мне на кухню.
— Да, — говорила она. — Это я. Узнал? Правда? Да милый, очень. Я жду. Но почему? Но я прошу тебя. Неужели не сможешь? А мне так хочется! Ну, попытайся… Я буду очень, очень ждать…
Иван Владимирович брезгливо скривил губы:
— Уговаривает изо всех сил, а он, видать, кобенится…
— Тише, — сказала я.
Он встал со стула.
— Ладно. Я пошел к себе, а то как начнет сейчас хвастаться своими достижениями на мужском фронте…
Ляля снова вышла на кухню. С едва скрываемой жадностью посмотрела на снедь, расставленную на столе.
— Хотите чаю, настоящего, со сгущенкой? — спросила я.
— Хочу.
Я подогрела чайник, налила ей чай, подвинула молоко, сало, сухари.
— Ой, — сказала Ляля, вздыхая. — Сало. Я уже позабыла, как оно выглядит…
— Возьмите, отрежьте себе сколько хотите…
— А ты уж совсем большая, Катя, и говоришь как взрослая…
— Мне двадцать лет, не так уж мало…
— Двадцать лет, — повторила Ляля. — А мне сорок, только я всем говорю — тридцать четыре.
— Сорок тоже немного, — неискренне сказала я.
— Ровно в два раза больше, чем двадцать.
Вынула из кармана смятую пачку папирос, нагнулась над газовой горелкой, прикурила.
— Ты не куришь?
— Нет.
— А я вот приучилась.
Она стряхнула пепел прямо на пол. Я подумала, хорошо, что Иван Владимирович не видит этого.
— Двадцать лет — самый цвет молодости. Наверно, уже влюбилась в кого-нибудь?
— Даже и не думала, — сказала я.
— Почему?
— Потому что война, — ответила я чуть резче, чем мне бы хотелось.
Она погасила папиросу, бросила окурок в ведро, возле раковины.
— А я, старая дура, все никак не могу остановиться…
Видно, она ждала, что я начну расспрашивать ее, а я молчала. Мне вдруг вспомнились слова Кота, утверждавшего, что люди часто под влиянием минуты любят откровенничать, раскрывать душу перед кем угодно, а после обычно жалеют о своей откровенности и даже начинают порой ненавидеть того, кому открылись.