Даже Вася, никогда не унывающий, и тот молча шагает рядом со мной. Может быть, ему, как и мне, страшно?
И вдруг… вдруг где-то совсем близко послышался крик петуха. Задорный, веселый крик. Когда-то, когда все было спокойно и в помине не было никакой войны, так кричали петухи в деревне…
Я никогда раньше не думала, что петушиный крик может звучать прекраснее самой мелодичной музыки. Я обернулась к Васе, схватила его за руку.
— Что это? Слышишь?
— Слышу, — сказал он, — конечно, слышу…
Это была утонувшая в снегах деревушка. Избы, почти вросшие в землю. Ни одного забора, — видно, все, что было, пошло в топку.
Теплое дыхание человеческого жилья, особенно отрадное в ночном лесу, словно бы опьянило нас. Мы вдыхали в себя изумительный, чудесный запах печеного хлеба, навоза, перепревшей соломы, а петух все кричал, будто звал нас…
Там не было немцев. Ни полицаев, ни старосты. Всего лишь на всю деревушку несколько древних старух и стариков.
Помню, я лежала на лавке в темной, упоительно теплой избе, мы натопили печь докрасна, а после улеглись спать. Хозяйка, хромая старушка, чем-то напоминавшая мою бабушку, — даже говорила так же певуче и протяжно, как бабушка, — накрыла меня изношенной дерюжкой, а сама села у изголовья и все приговаривала надо мной, и голос ее тек, словно ручей:
— Давай, милка, сосни малость, сном все пройдет, а утречком пойдешь себе в добрый путь, не заблудишься. Утречком — оно всегда яснее. Спи, милка, никто тебя здесь не тронет, некому тебя обидеть…
Ночью я часто просыпалась, потому что кричал петух. Это был, наверно, единственный на всю деревню оставшийся в живых петух, никто не отвечал ему, и он кричал один, весело, непобедимо, настойчиво…
Рано утром, на рассвете, хозяйка разбудила нас.
Горел огонь в печке, тепло разливалось по избе. Хозяйка вытащила чугун из печки, налила нам огромную миску, и мы впервые за эти дни хлебали горячее варево и рвали зубами жесткое куриное мясо, а она стояла возле стола, ни за что не хотела сесть, как мы ни упрашивали ее, скрестила на груди руки и глядела на нас.
А потом мы ушли обратно в лес. И оглядывались на нее до тех пор, пока ее не скрыли деревья, а она все стояла на пороге своей избы и глядела нам вслед.
К вечеру того же дня, когда мы уже добрались до места, Вася сказал мне:
— Вот не думал, что петуха, как оказалось, хватит всем…
Я не поняла его:
— Какого петуха?
— Какого? Того самого…
Я только и сумела вымолвить:
— Неужели того самого?
Он кивнул.
— А что было делать? Голод не тетка…
Тогда я закричала, не помня себя:
— Так он же спас нас всех! Что было бы с нами, если бы не он?!
Вася обнял меня, сказал строго:
— Держись, старуха. Это война, а не семечки…
И я удержалась, не заплакала.
3
Ночь. Высыпали в небе звезды. Чуть поскрипывает балконная дверь.
Ночью яснее вспоминается прошлое.
Я снова вижу Васю, худое его лицо, очень светлые, с короткими ресницами глаза, слышу насмешливый голос:
— Как, старуха, держишься?
И я отвечаю ему тихо:
— Держусь.
Всю войну он был на фронте. Ненадолго приезжал в Москву и снова уезжал. В кинотеатрах шли его «сюжеты» — документальные фильмы, которые он снимал в Смоленске, Курске, Львове, а потом уже в Бухаресте, Варшаве и, наконец, в самом Берлине.
Война только закончилась, когда на экране кино я увидела знакомую фамилию и потом передо мной появились колонны рейхстага, советские танки на улицах Берлина, девушки-регулировщицы, ловко управлявшие потоком машин и танков.
Вася был то, что называется мастером своего дела. Он-то умел видеть! Он обладал острым, цепким взглядом, хорошим вкусом. И потому отбирал наиболее яркие, впечатляющие кадры и снимал их в самом выгодном свете.
Многие говорили о нем: «Талантливый, одаренный…»
А он посмеивался:
— Это я-то талантливый? Вот уж нет, типичный Епиходов, даже ни одной стоящей, заслуживающей уважения раны за всю войну!
Я возмущалась:
— Как ты можешь говорить так?
— Само собой, только Епиходова могли бы так вот ранить. — Он показывал свою коленку, в которую его ранило где-то возле Варшавы.
— Больно было? — спрашивала я.
Он отвечал:
— Настоящий мужик всегда скажет только так: пустяки, царапина. — И с досадой добавлял: — Конечно, пустяк, а вот поди ж ты, болит в плохую погоду…
Однако фашистская пуля настигла его уже после Победы. Рана оказалась серьезной, в голову. Его тут же в самолете привезли в Москву. Обо всем этом мне довелось узнать позднее, когда он очутился в Москве.