Закрыла лицо обеими ладонями, но тут же снова открыла лицо, тряхнула волосами:
— А тут Маша заболела, что делать? Гляжу, тает девчонка, вдруг, думаю, не сберегу, что тогда скажу Алеше?
Сложила вместе большие, тяжелые ладони с раздавленными работой пальцами.
— Как тогда жить буду, думаю? Усиленное питание ей нужно, а где возьму? Война ведь… Хорошо, я ковер на сало выменяла, потом зеркало на сливочное масло, правда, после гляжу, масло-то пополам с водой…
— Бывает, — заметила Алевтина. — На рынке только и норовят как бы обмануть кого ни попало…
— Потом я часы Алешины обменяла, «Звезда», кажется, назывались?
— «Звезда», — сказал он.
— Помнишь, Дуся, как мы с тобой на рынок в Пушкино рванули?
— Как же не помнить, — отозвалась Дуся. — Три поезда пропустили, пока наконец-то втиснулись…
— Там сразу же на мужичка-кулачка наткнулись, — продолжала Клава. — Как сейчас помню, борода по самые брови, глазки колючие, уж он эти твои часы, Алеша, и так и этак вертел, и к уху прикладывал, и тряс их, все ждал, что они станут, а они идут себе да идут…
— Помнишь, Митя вам гречневой крупы дал? — спросила Алевтина, обращаясь к Клаве, но глядя на Дмитриева. — Потом как-то сахар тоже, не то песок, не то кусковой…
Клава даже бровью не повела в ее сторону. Дмитриев безошибочно угадал, как, должно быть, Алевтина долго и настойчиво, это она умела, каждый раз напоминала Клаве, что, дескать, ее Митя помог им, чем мог, и что бы они делали без Мити, и какой ее Митя замечательный, самоотверженный человек…
Не было бы за столом посторонних людей, он бы врезал сестре, что называется, от всего сердца. Впрочем, к чему теперь какие бы то ни было слова, упреки? Что было, то было, не исправить, не переделать, и позабыть прошлое — невозможно.
Клава сказала:
— Теперь ты, Алеша, у нас без часов остался. Я тогда за них творог и яйца получила…
— Ничего, — пробормотал Дмитриев, — не пропаду…
— Счастливые часов не замечают, — заметила, улыбаясь, Алевтина.
Клава обняла мужа, крепко прижалась к его щеке.
— И то верно! Чем же мы сейчас не счастливые?
— Тут одна тетенька просила маму твое пальто продать, папа, — сказала Маша. — Мяса ей в обмен предлагала, еще чего-то…
— Сахара постного, — вспомнил Петька. — Я до того люблю постный сахар…
— Только мама ни в какую, — сказала Маша, — ни за что не согласилась.
— А как же? — спросила Клава. — Я ей говорю, и не просите, все одно не соглашусь ни за что, как же это я отдам его пальто, он вернется, а ему надеть нечего, без часов еще туда-сюда, а без пальто как же?
— Нет, ты в самом деле верила, что он вернется, — сказала Дуся. — Не то что я…
Красивое лицо ее помрачнело, как бы разом погасло.
Клава не расслышала Дусиных слов, продолжала дальше:
— Чего уж там говорить, досталось нам на сто лет вперед…
— Это ты верно сказала, — вставила старуха Квашнева, — на все сто лет вперед…
— Хорошо, что помогли мне на нашем заводе, — сказала Клава. — Машу в детский санаторий определили, в Сокольниках, она там два месяца пробыла, верно, дочка?
— Два месяца и пять дней, — сказала Маша.
— Как вернулась, гляжу, совсем моя девка другая стала, не узнать.
— Еще бы, — согласилась Алевтина, поджимая блеклые губы, — шутка ли, на свежем воздухе, на всем на готовом…
— Надо было пальто тоже сменять, — сказал Дмитриев. Он уже успел выкурить никак не меньше десятка самокруток и теперь «стрелял» «гвоздики» у Федора Иваныча. Слушать Клаву было необычайно мучительно, каждое слово как бы стучало в его сердце, отдавалось в нем тяжким сознанием собственной вины.
Да, на нем лежала вина за все, за болезнь дочки, за нехватки, за того мужичка-кулачка, которому Клава отдала часы, а он тряс и разглядывая часы, все думал, что его хотят обдурить, после сунул Клаве творог и яйца, и она взяла, потому что надо было кормить детей.
Он, Дмитриев, был повинен во всем и в то же время разве он знал? Разве мог представить себе, хотя бы на минуту, на тысячную долю секунды, что станется с его семьей здесь, дома, без него?..
Василий Куприяныч перебил мысли Дмитриева:
— Давай, Алеша, расскажи о себе…
— Что рассказать? — спросил Дмитриев.
— Как все с тобою было.
— Как все со мною было? — переспросил Дмитриев, — это надо подряд целую неделю рассказывать, никак не меньше.
— У нас время пока что есть, не устанем, — сказал Василий Куприяныч. Он уже слегка захмелел, серенькие, в припухших веках глаза его сузились, стали окончательно щелочками.