Дмитриев вспомнил, как в лагере, в третьем бараке однажды сидели они возле железной печурки. Зима, холод, ночь. В ночи особенно ясно слышен собачий лай, начальник лагеря штурмбанфюрер Шнитке любил овчарок.
Кто-то сказал:
— Кравченко, выдай на-гора…
Кравченко был щуплый, маленького роста, в прошлом донецкий шахтер. Попал в плен возле Старой Руссы. Ничем особенным не выделялся из всех, кроме одного, писал стихи.
И любил читать свои стихи товарищам и мечтал, когда-нибудь, когда неизвестно, но все равно, так будет, он вернется к себе в Донбасс и будет выступать в городском театре, вот так же, как некогда до войны там выступали артисты. И прочитает свои стихи, написанные в плену.
Больше всех других стихов Дмитриеву нравились вот эти стихи Кравченко:
Дмитриев как бы воочию увидел сейчас Кравченко, туго обтянутые кожей его щеки, тонкие костлявые пальцы. Когда Кравченко читал стихи, он все время жестикулировал. Глаза его лихорадочно блестели, красивые когда-то, должно быть, веселые, лихие глаза, как бы отороченные темными ресницами — угольной пылью, въевшейся за годы работы в шахте…
Кравченко умер ранней весной сорок пятого. Лежал притихший, очень маленький. Говорил:
— Как вернусь домой, живо поправлюсь, от одного воздуха сразу же приду в себя, вскочу на ноги, только меня и видели!
Не верил, что умирает, не желал сдаваться.
Дмитриев подумал, что позднее, когда все уйдут, он непременно прочитает стихи Кравченко Клаве и детям, пусть знают, что за человек был Кравченко, донецкий шахтер, его товарищ, тоже не по своей воле угодивший в плен…
Как бы разгадав мысли Дмитриева, Дуся сказала: — Когда-нибудь потом расскажешь, Алеша, не теперь…
— И то верно, — согласился Дмитриев.
Клава встала, держа в пальцах рюмку.
— Еще раз, Алеша, хочу за тебя выпить, за то, что ты пришел живой ко мне и к детям, за то, что дождались мы тебя…
— Ура! — негромко произнесла Дуся. По щекам ее катились слезы, она не вытирала, может быть, даже не чувствовала их. — Не могу больше, — отставила от себя подальше свою рюмку.
— Думаешь, я, что ли, привычная? — спросила Клава. — Но за мужа своего, за радость свою не могу не выпить!
— Хватит, Клаша, — сказал Дмитриев, — больше не надо!
— Не бойся, не подумаю больше, — ответила Клава, счастливо улыбаясь.
— Чему это ты смеешься? — удивленно спросила Алевтина. — Чего тут такого веселого?
— Кому как, не знаю, — сказала Клава, — а мне до того весело!
— Почему весело?
Алевтина, сощурясь, смотрела на Клаву карими глазами, походившими и не походившими на глаза Дмитриева.
— А потому, что муж мой рядом и снова, как бывало, приказы мне отдает, — сказала Клава.
— Все, как прежде, — сказала Дуся и вытерла ладонью влажные щеки.
Старуха Квашнева встала, поклонилась Дмитриеву.
— Спасибо за хлеб, за соль.
— Что так быстро? — спросил Дмитриев.
— Хватит. Посидела за чужим столом, нагляделась на чужое счастье, пора и восвояси.
Она выпила единым духом, не глядя ни на кого, еще раз поклонилась и вышла.
Инвалид Федор Иваныч, когда-то непревзойденный пекарь, еще у самого Филиппова калачи выпекал, покачал лысой головой:
— Сильна старуха…
— Чем же так уж сильна? — спросила его жена Степанида Сергеевна, юркая старушонка, тощенькая, в чем только душа держалась, однако быстрая, подвижная, как искорка.
Старуха Квашнева издавна не ладила со Степанидой Сергеевной, и в былые времена Дмитриеву не раз приходилось улаживать постоянные их споры друг с другом; спорили они, бывало, из-за всего: из-за конфорки на плите, из-за платы за электричество, из-за уборки мест общего пользования…
Клава придерживалась нейтралитета, но в душе, Дмитриев знал, была на стороне Степаниды Сергеевны. И теперь он удивился, когда услышал Клавины слова:
— Зачем вы так говорите, Степанида Сергеевна? Полина Кузьминична человек обиженный, убитый, шутка ли, какое горе на нее навалилось!
— Никто не спорит, горе оно и есть горе, — тоненьким голоском произнесла Степанида Сергеевна, она была себе на уме; знала, когда следует промолчать, когда возразить, когда согласиться. — Только для чего же на чужое-то веселье тень наводить? Плохо тебе, кто же спорит, а людям не к чему душу травить, и себе не поможешь, и других омрачишь…