Надо признать, что, несмотря на эту отважно проведенную грань, известное раздражение после того, как он ушел, у нее все же осталось; чувство это очень скоро перенеслось на мистера Бактона, который, как только капитан Эверард удалился, уселся с его телеграммами за клопфер, препоручив ей всю остальную работу. Она, правда, знала, что у нее еще есть возможность, если только она захочет, увидать эти телеграммы в подшивке; и весь остаток дня в ней боролись два чувства – сожаление о потерянном и внове утверждавшее себя торжество. И возобладало над всем, причем так, как того почти никогда еще не бывало, желание сразу же выскочить из конторы, догнать этот осенний день, прежде чем он канет в вечность, и побежать в Парк, и, может быть, посидеть с ним там еще раз на скамейке. И долго еще, и неотступно ей чудилось, что, может быть, именно сейчас он пошел туда, и сидит, и ждет ее там. Сквозь тиканье клопфера она слышала, как он нетерпеливо разбрасывает тростью сухие осенние листья. Но почему же именно сейчас видение это овладело ею с такой силой, так ее потрясло? В этот день было даже время – от четырех до пяти часов, – когда она едва не плакала от отчаяния – и от счастья.
Около пяти контора опять наполнилась людьми; можно было подумать, что город пробудился от сна; работы у нее прибавилось – все превращалось в отрывистые движения и толчки, она штамповала почту; хрустящие билеты вылетали из ее рук, а она шептала: «Последний день, самый… последний день!» Последний день чего? Этого она не могла бы сказать. Она знала, что если бы только ей удалось выбраться вдруг из клетки, она бы ни минуты не думала о том, что сейчас не время, что еще не стемнело. Она бы кинулась на Парк-Чеймберс и оставалась там. Она бы ждала, не уходила, потом позвонила бы, спросила, вошла, осталась сидеть на лестнице. Может быть, в душе она ощущала, что это последний из золотых дней, последний случай увидеть, как неясный солнечный луч клонится под таким вот углом в пропитанный смесью запахов магазин, последняя для нее возможность услышать, как он еще раз повторит слова, которые там, в Парке, она едва дала ему вымолвить: «Послушайте, послушайте!» Слова эти все время звучали у нее в ушах; но сегодня звучание это было неумолимым, оно становилось все громче и громче. Что же могло значить тогда это слово? Что именно она должна была от него услышать? Что бы это ни было, теперь она со всей ясностью осознала, что если бы она только махнула на все рукой, если бы в ней пробудилась тогда безудержная, неколебимая решимость, ей бы все так или иначе открылось. Когда часы пробили пять, она готова была сказать мистеру Бактону, что заболела, что ей становится хуже и хуже. Слова эти вертелись у нее на языке, и она уже представила себе, как бледнеет и, изобразив на лице смертельную усталость, говорит: «Мне нехорошо, я должна уйти. Если мне станет лучше, то я вернусь. Простите, но я должна уйти». И только она приготовилась это произнести, как в конторе снова появился капитан Эверард, и реальное появление его за один миг произвело в ее мятущейся душе самый неожиданный переворот. Он, сам того не зная, умиротворил это поднявшееся смятение, и достаточно было ему побыть там минуту, чтобы девушка увидела, что она спасена.
Именно этим словом она назвала случившееся, как только прошла эта первая минута. В конторе и на этот раз были другие клиенты, которых ей приходилось обслуживать, и все, что ей хотелось ему сказать, она могла выразить только молчанием. Но само молчание это преисполнялось еще большего значения, чем когда-либо, ибо в глазах у нее он мог прочесть мольбу. «Не волнуйтесь, не волнуйтесь», – говорили эти глаза, и они же прочли его ответ: «Я сделаю все, как вы скажете; я на вас даже не взгляну… да, да!» По-дружески и очень щедро продолжали они вот так заверять, что даже не взглянут, ни за что на свете не взглянут. И все же от нее не укрылось, что там, на другом конце стойки, находившемся в ведении мистера Бактона, он снова что-то решает и не может решить. Безысходность эта так его захватила, что вслед за тем она увидала, как, не дождавшись своей очереди, он отошел, и все медлил, и снова ждал, и курил, и поглядывал по сторонам; как он потом подошел к прилавку магазина, за которым оказался сам Кокер, и как будто к чему-то приценялся. Он и в самом деле что-то выбрал, за что-то заплатил и долго стоял там спиною к ней, не позволяя себе оглянуться, чтобы узнать, освободилась она или нет. Дело кончилось тем, что он пробыл в конторе так долго, как никогда, и, несмотря на это, как только он все-таки оглянулся, она увидела, что он явно спешит, а она уже снова была занята, и он устремился к другому телеграфисту, ее помощнику, который только что успел отпустить своего клиента. Все это время в руках у него не было ни писем, ни телеграмм, и теперь, когда он находился совсем близко от нее – ибо сидела она рядом с клерком, – она была сама не своя потому только, что увидела, что он поглядел на ее соседа и открывает рот, чтобы что-то сказать. Взвинченные нервы ее не могли этого вынести. Он попросил дать ему почтовый указатель, и молодой человек вытащил совершенно новый; тогда он сказал, что не собирается покупать его и что указатель нужен ему всего на несколько минут, чтобы навести справку; ему достали другой, и он снова отошел в сторону.