Снова повернулся первый секретарь и снова пошел к машине.
Понял я, что испортила она мне все дело! Насчет самосвала сейчас просить его бессмысленно. Все поняли, что пора прекратить разговоры. А она все идет за ним, идет, как во сне! И говорит, словно, кроме них двоих, никого и ничего вокруг нету.
— Этого нельзя откладывать на год. Там бескормица! Смотрите, что я взяла в одной хате. Это вдова Варвара из колхоза «Октябрь» дает дочке вместо молока.
Вытащила она из кармана бутылку с болтушкой из воды и молотых подсолнухов.
— Товарищ Ковшова… — медленно сказал Сергей Сергеевич, и так сказал, что всем нам стало не по себе. — О существовании отстающих колхозов мы знаем не хуже, чем вы… Нет никакой необходимости в этой публичной демонстрации. — А у самого лицо окаменело, и губы белые. Что и говорить, умела наша Настасья ударить человека по самому что ни на есть больному месту!
Сказал, повернулся и снова пошел к машине.
А мы все стоим, молчим. Тишина. Только воробьи вовсю гомонят. И хочется крикнуть воробьям, чтоб замолчали. Секретарь обкома идет к машине. Спина у него в сером пальто широкая, шаг плотный, тяжелый, а плечи ссутулились. А Настя стоит с такой отчаянной обидой, с таким испугом и горем, что в ту минуту вдруг вылетели у меня из ума наши неприятности и скандалы.
Мой спутник опустил голову. Ему не хотелось смотреть мне в лицо. Отрывочнее и глуше стал звучать его голос…
— Что меня тогда тронуло в ней? Детское доверие. У взрослого человека сердце заскорузлое, а у ребенка… у ребенка оно же открытое! Оно беззащитное от доверия. Детское горе горше… — Потухшая трубка выскользнула из ладони и бесшумно упала на ковровую дорожку меж диванами, но он не поднял ее, не изменил позы. — Помню я одну свою детскую обиду. Был я мальчишкой по четвертому году. Мать у меня болела. Вечером плакала. Очень я жалел ее. Первою в жизни жалостью. Всю ночь думал, как буду ей помогать. Утром она ушла за водой. Я засуетился, вскочил, натянул штанишки… Заторопился… Она идет с ведрами, а я бегу к ней навстречу: «Маманя, маманя, дай, дай!» Это я воду нести за нее собираюсь! И сердчишко трепещет — так я ее жалею! Так я хочу ей быть защитником, помощником! И так верю и радуюсь, что вот сейчас помогу! А ей, видно, очень худо было. Она на меня злобно (а она добрая была!): «Ты куда, паскудыш!» Я еще ничего не понимаю. Кидаюсь под ноги, ведро хватаю. А она меня ногой: «Пропади ты пропадом!»
Необычайная для Алексея Алексеевича слабая, растерянная улыбка скользнула по его губам.
— Сколько лет прошло. Сколько обид я позабыл! А эту вот не забуду. На незащищенное, на открытое сердце упала она. Тогда, мне кажется, и кончилось мое младенчество!
Он замолчал. Молчала и я, изумленная неожиданными его словами.
Юноша, простоватый на вид, юноша, не сумевший сказать пару дельных слов на совещании, юноша с далекого степного полустанка…
Что так обострило его чувства, мысли, воспоминания? Взволнованность ли всем пережитым в Москве? Любовь ли, та большая, захватывающая любовь, которая приходит к человеку единственный раз в жизни? То ли переживал он переломные дни, когда передумывают, переоценивают все прошлое? Или все это вместе взятое поднимало его, меняло на глазах, раскрывало в нем дремавшие до этого времени силы и возможности?..
Разбивается известковая скорлупа, и из неподвижного, камнеобразного яйца появляется еще мокрое, неоперившееся, нелепое, но уже живое, уже крылатое существо…
Может быть, мне посчастливилось наблюдать человека как раз в эту короткую, но всегда интересную и трогательную минуту?
Мне казалось, я вижу, как бьется сердце директора МТС. Что было в этом сердце? Марки тракторов, гектары мягкой пахоты и тонны горючего?
Немеркнущие впечатления детства, способность к крутым поворотам характера и судьбы, внезапно нахлынувший поток чувств!
Сам воздух казался напряженным в купе, где мы были только вдвоем.
Поезд отсчитывал минуты, как часы с механизмом невиданной мощи.
— Товарищи пассажиры, закрывайте окна, подъезжаем к мосту… Товарищи пассажиры…
Голос проводника за стеной резко ударил по слуху.
Поезд с железным скрежетом ворвался на мост. Неясные в темноте пролеты замелькали за окном. Снова наступила тишина.
— Дальше… — сказала я спутнику.
Он поднял глаза.
— Вот такое же понятное мне… ребячье горе, такую же отчаянную беззащитность доверия увидел я в ту минуту в глазах у Настасьи, у «врагини» моей. Так она смотрела на секретаря обкома, словно в эту минуту вот-вот и кончится вся ее молодость! Так смотрела, словно стояла на пороге горя и видела, и пугалась, и еще не верила, что возможно на земле такое горе.