Вадим ЛУКАШЕВИЧ
В КОМАНДИРОВКЕ
1
Комната мне незнакома. Солнце наполняет ее радостным светом, проникающим до самых углов, — значит, солнце взошло недавно. Желтые отражения от хорошо выкрашенного пола ложатся на картину; она висит над диваном, где лежу я. Теперь на картине видно охотника: ружье он держит подмышкой и весь обвешан убитыми утками, патронташами, ягдташами; изумленная собака стоит у его ног.
Я рассмеялся и встал.
Вчера мне не удалось получить номер в гостинице. Приезжие люди с запыленными чемоданами яростно спорили, директор разводил руками, и я, вздохнув, вышел на улицу.
— Не знаете, у кого бы остановиться дня на три? — спросил я швейцара.
— Я бы вас поместил к себе, — ответил швейцар, — да сын приехал по демобилизации. Уж не знаю, что и сказать… Разве вот что: идите на Приморскую улицу, там много новых домов, рабочие квартиры, — может, и пустят. Не иначе, как пустят. Желаю удачи.
Уже смерклось, когда я нашел Приморскую улицу. Чистенькие домики стояли на ней, разделенные палисадниками; за дощатыми решетками заборов торчали саженцы, голенастые, с редкими листьями на растопыренных ветках. Моря не было видно, надвигалась темнота, но воздух был влажный, и я ощутил, что гимнастерка становится сырой. Вскоре мне повезло.
— Верно, были на фронте? — спросила седая маленькая женщина, глядя на мою выцветшую гимнастерку.
— Был.
— Эх, горе! — вздохнула женщина. — И моего Ивана Федоровича убили немцы… Разве постелить вам на диване?
…Взяв полотенце, я выхожу в сени.
Здесь солнечного света еще больше; вместе с влажной свежестью он льется в отворенную дверь и в большое раскрытое окно на три створки. На подоконнике теснятся горшки с растениями; другие горшки, привязанные проволокой, висят вверху — из них, как расчесанные волосы, ниспадают бесчисленные зеленые стебельки. Прислоненный к стене велосипед отбрасывает на потолок зеркальные зайчики.
Умывальник сверкает белизной свежей краски. На полочке лежат розовое мыло, голубая коробочка зубного порошка; в алом стакане из пластмассы торчат зубные щетки. Но, странное дело, — я не могу найти ни крана, ни клапана. Круглое отверстие темнеет в верхнем баке, — кажется, оно заткнуто изнутри чем-то тяжелым и жестким.
— Что за черт?! — бормочу я.
Мне отзывается веселый мальчишеский голос:
— Да не там, дяденька! Не там! Нужно нажать на педальку. Бона где, внизу. Да вон же!..
Под умывальником видна деревянная педаль как у точильного колеса. Я наступаю на нее ногой, внутри бака что-то тяжело ворочается, и две скупые капли падают мне на руки. В сердцах я нажимаю изо всех сил. Мощная струя с ревом вырывается из бака; она выбивает из рук мыло, обдает теплым ливнем брызг, наполняет таз клокочущим водоворотом. Я отскакиваю в смятении.
— Да это какая-то… фугаска! — ворчу я, отряхиваясь.
Мальчик задыхается от смеха.
— Вы бы… вы бы, дяденька, полегше! — выговаривает он наконец.
Кое-как я умылся. Брызги сыпались, как искры с точильного камня. Пришлось пойти переменить рубашку.
— Ой, Женька, — слышу я голос мальчика, — дяденька через твой рукомойник облился-то! Мокрый насквозь. Ну, смешно!
— Завтра посмотрю, — отзывается мужской голос, — исправлю…
— А ты обещал… — начинает мальчик, но ему не отвечают; я слышу, как скрипят ступени крыльца.
Я выглянул в окно. Между саженцами идет к калитке молодой парень в испачканной красками широкой спецовке. Закрывая калитку, он оборачивается, и я мельком вижу короткий нос, красный от солнца, как и щеки, бесцветные брови и прекрасные волосы — внизу они темнее, а поверх, скручиваясь, лежат золотые завитки. Большой рыжий пес провожает парня.
Вскоре и я выхожу из дому — мне предстоит большая работа zа судоверфи. Рыжий пес ожесточенно роется у стены, сует нос в яму и громко фыркает. Увидев меня, он тихонько взвизгивает и прячется под крыльцо. На крыльце веснушчатый белоголовый мальчик стругает палку.
— Как тебя зовут? — спрашиваю я, проходя.
— Колька!
— Что это, Колька, собака у тебя такая застенчивая?
Колька смеется.
— Барс не застенчивый, — говорит он, — а после немцев все собаки так — боятся чужих людей.
2
— Цин цкали, укан мэцкэри!
Человек как будто давится словами от ярости. Древнее грузинское проклятие — обещает кому-то «впереди воду, позади обвал». Я оглядываюсь.
Кажется, что мы сидим под мостом. Столы, накрытые скатертями, стоят между мостовыми быками и у стен. В стене прорезана длинная дыра, а за ней видно просторную кухню и женщин в белых колпаках.
— Тише ты! Он здесь, в столовой…
Это говорит Женька — я узнаю его по золотым завиткам волос. Остриженная под машинку черная голова его соседа кажется обуглившейся.
— Зачем тише? Хочешь, подойду, скажу: «Ты не человек, ты гусеница!»
— А ну тебя! Бешеный ты какой-то, Гоги! Лучше бы посоветовал, чем ругаться!
К ним идет подавальщица. Заставленный тарелками поднос она несет с выражением ужаса и напряжения. Только опустив его на стол, она улыбается.
— Сегодня сырники, — говорит она. — Ты их, наверно, не любишь, Гоги? Правда? Тебе, поди, надо какой-нибудь шашлык или чахохбили…
— Когда ты подаешь, все ем! — отвечает Гоги. — Только ты нам не мешай сейчас. Серьезное дело! Бjдиши! По-грузински «извини»!
— Да разве я что?! — вспыхивает девушка. — Есть мне время стоять возле вас! Подумаешь! Вот только передам…
Придерживая поднос, она роется в кармане передника, — передник блестящий, с оборками. Из кармана она вытаскивает сложенную бумажку и передает Женьке:
— Сказала, чтоб непременно был.
— Катико пишет? — спрашивает грузин.
— Да, — неохотно отвечает Женька, — пишет, что завтра придет к морю. — Он сует бумажку в широкий карман спецовки. — Что же мне делать с мастером, Гоги? А?
— Э, кацо! — говорит Гоги. — Когда идет кабан, даже старый медведь уступает ему дорогу. Будь я ты, я бы, знаешь, как сделал?
— Ну-ну?
— Глухому мало говорить один раз, глухому надо говорить много раз, кричать надо. Не поможет — надо ходить в партком, ходить к директору, писать в газету. Как можно не добиться?!
— Так это сколько же времени! Мастера поймать — и то как все равно зайца.
— Зачем ловить? Давай сейчас.
— Неудобно… — смущается Женька. — Все-таки ест человек…
— Даже очень удобно: разве человек убежит от полной тарелки? Может быть, ты боишься, что он скажет «некогда»? Вай, кацо!
— Айв самом деле…
Женька встает. Он идет через весь зал.
У мастера круглая лысая голова, и за обедом он поднял на лоб круглые очки в стальной оправе. Очки сидят косо; при всяком движении в них, сверкая, перебегают отражения окон. Засовывая в рот кусок, мастер высоко поднимает брови и прикрывает глаза.
— Здравствуйте, Матвей Иванович! — говорит Женька и садится на свободный стул.
Мастер открывает глаза и вздыхает.
— Здравствуй, Афанасьев, если не шутишь!
— Как же будет с моим предложением, Матвей Иванович? Время же идет… Мажем, мажем ленту суриком, можно сказать, до полного оцепенения, а толку-то чуть…
— Вот люди! — сердится мастер. — Поесть и то не дают! Видишь, обедаю!
— И обедайте на здоровье! Я только спросить: скоро ли? Ведь это что же: мажем вручную, как все равно забор! Да и тот нынче красят распылителем, краскопулем!
— И до чего же вы, молодые, въедливый народ! — вздыхает мастер. — Главное, думают, что как они народились, так и мир стоит. А прежде вроде как и не было людей, одни ящерицы.
— Я про людей не говорю, Матвей Иванович. А что я предлагаю, так это вроде как механизация. И об чем тут разводить руками, непонятно.
Мастер медленно багровеет.
— А ты знаешь, Афанасьев, что такое предложение уже было?
— Да не может быть?!
— Вот тебе и не может! Было. И я, старый дурак, поддался. Что мы сурику извели тогда, ой-ой-ой! Уж потом мне голову мылили-мылили! И по заслугам!
— Не может этого быть!
— Заладила сорока Якова: «Не может, не может!» А я говорю — было! Клаша! Скоро, что ли, второе?
Я поднимаюсь, чтобы уйти. Следует еще побывать у директора, в завкоме, в партийном комитете — у меня срочное задание редакции.