Мы смеемся.
— А что, Женя, — спрашиваю я, — этот ваш мастер, Матвей… Матвей…
— …Иванович?
— Да. Что он, очень вредный старик?
— Ну, что вы! — возражает Женька. — Редкий мастер по малярному делу.
Море сегодня бурное. Оно шумит то глуше, то яростнее. Белые полосы пены возникают вразброд и медленно тают. Непрерывно дует сырой ветер. По мелководью к песку доходят только беззвучные маленькие волны; они идут длинными морщинами, просвечивая зеленым. Изредка на песке слышится внятное бульканье. Море шумит широко, как бор в бурю.
— Большой красоты мастер, — говорит Женя, — а до чего краску знает! У него краска не будет шелушиться ни от морской воды, ни от солнца. Навечно!
Мы ложимся на песок на ветру и солнце. Морской ветер особенный: он прерывистый и нестихающий, он дует толчками, волнами, догоняющими друг друга, как в море. Это похоже на дыхание бегущего. Он пахнет сыростью и чуть-чуть гнилью, а иногда иодом.
— Одно у него плохо, — вздыхает Женька, — не любит Матвей Иванович разной механизации. Куда там! «Вы, говорит, скоро забудете, каким концом кисть макают в краску».
— Катька идет! — говорит Колька.
— Давай, Коля, побродим по берегу, — предлагаю я.
Море шумит все громче. Теперь это похоже на шум поезда, когда он идет сосновым бором, издали. Но этот шум не приближается и не стихает, он остается ровным и широким.
Из моря отлого поднимается песок. Сначала он в мелких и длинных складках и желтой пене, затем он мокрый и твердый, как асфальт. На нем полосами лежит плавник — мелкие обломки камыша и сточенные морем деревяшки. Под штормовым ветром легкие куски камыша с тихим шорохом катятся по берегу. Дальше песок высыхает и рассыпается, на нем прорастает редкая трава. И наконец тесной толпой стоят низкорослые сосны. Они стоят, слегка откинувшись назад и выставив зеленые ветки. Иные, как в обмороке, склонились на плечо соседа. Море шумит белой полосой прибоя вдалеке, где кончается мелководье.
Шторм глушит и выкатывает на песок слабосильных мальков и мелкую рыбу. С веселым чириканьем слетаются на берег воробьи. Медлительные вороны ходят у самой воды и подолгу стоят на месте — слушают море.
— Дядя, дядя! — кричит Колька. — Смотрите, рыба.
Это маленькая рыбка с зеленой спиной и белыми боками. Круглый красный глаз кажется освещенным изнутри. Черный зрачок глядит недоуменно. Спина проклевана.
На солнце спинка рыбы слабо просвечивает зеленоватым.
— Это ее ворона поймала, да? — спрашивает Колька.
— Нет, — говорю я, — это ее оглушило и выкинуло штормом. Глупая, она искала, где потише, у берега.
Ветер доносит разговор, и я невольно прислушиваюсь.
— Ой, Женька! — говорит звонкий девичий голос. — Я уже даже боялась, что ты обиделся. И было бы очень глупо с твоей стороны… Просто всю неделю ну ни часочка свободного. У нас, понимаешь, подводили результаты соревнования. Во вторник устроили митинг прямо в цехе, у станков. Говорил сам директор. Ты его видел? Полный такой, пожилой… Ой, я прямо сгорела со стыда! Вот наговорил-то: я показываю новый путь, я молодая поросль и еще чего-то там… Девчата меня теперь так и прозвали — «поросль».
Девушка фыркает.
— А в четверг было общее собрание. Меня выбрали в президиум. Девчата говорят: я сидела как надутая — так они же смеются, шепчутся, делают мне страшные глаза, а мне смеяться нельзя: парторг рядом, директор, инструктор из райкома… Потом мне предоставили слово. Вот ужас-то был! Я уж и не помню, что говорила… Однако девчата сказали, что ничего, складно… Ой, прости, Женька! Я все о себе да о себе… Что у тебя нового?
Ответа я не слышу — Женя говорит тихо.
— Вот какая досада! — восклицает Катя. — Да, между прочим, теперь как войдешь в фабрику, так сразу мой портрет. На малиновом бархате. Только очень неудачная карточка — словно у меня болят зубы или я испугалась. Девчата говорят: «Требуй, чтобы пересняли…» Ну, а с мастером ты говорил?
Шум моря заглушает ответ.
— Ну и чудак твой мастер! Пошел бы прямо к директору! Ну, как хочешь, не надо, так не надо. Ты будешь купаться?
Тут Колька неожиданно кричит:
— Гоги идет! Дядя, смотрите! Гоги!
Я оборачиваюсь. Действительно, с берега на песок спускается Гоги. Он, видимо, поранил ногу и теперь сильно хромает; он спешит, на ходу торопливо махая согнутыми руками, словно плывет по-собачьи.
Колька кидается навстречу. Катя радостно здоровается с Гоги. Потом Колька зовет меня.
— Дядя! Дядя же! Идите к нам! — кричит он.
Мальчик даже прибегает и ведет меня. Женя нас знакомит.
В темном купальном костюме Катя выглядит очень стройной; она бежит к воде, мелко перебирая ногами и подпрыгивая. Гоги идет позади, как борец на арену, покачивая плечами и приосаниваясь.
В конце отмели нас встречают тяжелые волны. Они приближаются с глухим шумом, приподнимают и обдают крупными солеными брызгами. Катя вскрикивает, Колька визжит от восторга. Волна проходит и сзади обрушивается на мелководье с таким звуком, словно разрывает материю.
Я задержался в море, и когда вышел на песок, остальные уже одевались. Обрывки разговора долетели до меня, еще оглушенного волнами и ветром.
— А все оттого, что ты работаешь в каком-то глупом красильном цехе, — наставительно говорит Катя. — Тоже профессия! Был бы кем другим, — ну, из основных рабочих, — и говорили бы с тобой по-другому! Правда, Гоги?
— Вы, Катико, говорите, как мудрый Сулейман в восточной сказке, — отвечает Гоги. — Если б Женя был начальником цеха или хоть бы падишахом…
— Если так рассуждать, — мрачно возражает Женя, — тогда все пойдут в электросварщики. Выйдет чепуха.
— Вовсе не чепуха! — сердится Катя. — Попробовали б они так говорить со мной! Да я бы…
— Уж ты бы! — ворчит Женя. — Расхвасталась!
— Ничего я не хвастаюсь! — вспыхивает Катя. — А ты, Женька, не мужчина, а тряпка! Простокваша! Вот! Ну, я пошла. Вы меня проводите, Гоги?
— Я… сейчас, Катико! — смущенно отзывается Гоги.
Катя медленно идет к соснам, а Гоги тихонько спрашивает:
— Ты, Жения, не будешь обижаться, что я провожаю Катико? Нет? Правда?
Женька только пренебрежительно дергает плечом.
— Я приду вечером к тебе, Жения, — говорит Гоги. — Можно?
— Приходи, — отвечает Женя.
Гоги и Катя уходят. Мы слышим, как Гоги негодует:
— Разве можно сказать человеку «простокваша»?! Зачем обижать человека? Аи, нехорошо, Катико!
Он идет возле Кати, и они пропадают в прибрежных соснах.
Вскоре уходим и мы. Женя мрачен, он даже не отвечает на Колькину болтовню.
— Дядя, — говорит Колька, — идемте с нами обедать. Мама сказала, чтобы вы приходили.
— Нет, нет! — отвечаю я. — Мне нужно зайти еще в одно место… по делу. Всего доброго!
На самом деле мне никуда не нужно. Обедаю в первом ресторане, который попадается на пути, а затем иду по улице без цели.
В конце концов оказываюсь в полупустом летнем театре, сбитом из досок, где в щели проникает вечерняя прохлада. Смотрю, как под сценой над крошечным ночником потешно жестикулирует дирижер — то быстро-быстро выбивает из чего-то пыль, то будто манит кого-то, то всплескивает руками, то раскрывает объятия, то отгоняет комаров и сердится. Кажется, он не замечает происходящего на сцене; ему некогда, он озабочен, взволнован и потому мечется над своим ночником.
Когда оркестр на минуту смолкает, становится слышно, как порхающая на сцене балерина прыгает с глухим стуком, я слышу и тяжелое, прерывистое дыхание. Но заиграл оркестр — и снова на сцене легко и непринужденно порхает хорошенькая улыбающаяся женщина.
На пути домой нарочно спускаюсь к морю. Волнение стихло. В темноте шевелится и вздыхает море. Отражение звезды дрожит, вытягивается полоской и пропадает; тихое бульканье слышится во тьме.
Уже раздеваясь, я услышал сдержанные голоса под окном. Казалось, там спорят. Один из говоривших повысил голос, в нем прозвучала боль.
— Зачем обижаешься, генацвале? Я бы знал, я бы не провожал Катико! Когда партизанили в Полесье, ты не обижался на меня; когда решили ехать не в Грузию, а сюда, ты не обижался. А теперь…