Выбрать главу

— Помнишь, какое у этого капитана было лицо? — спрашивает Фадеев. — Бледное, какое-то отрешенное от всего окружающего. И как сияли его глаза? Отрок Варфоломей, да и только…

И, погрузившись в это давнее воспоминание, Александр Александрович тонким своим тенорком, к удивлению всех моих домашних, запевает одну из песен, какую пели они тогда втроем в незабываемую ночь в блиндаже полковника Александра Кроника.

Позарастали стежки-дорожки.Где проходили милого ножки.Позарастали мохом-травою.Где мы гуляли, милый, с тобою…

Рассказываю гостям вчерашнюю сцену в очереди — о раненом и генерал-лейтенанте. Слушает сначала недоверчиво. Потом вдруг спрашивает:

— Этот генерал грассировал?

— Грассировал.

— Высокий? Седой? Прямой?

— Правильно…

— И ноги переставлял, будто они у него не гнутся?

— Верно…

— Лина, я знаю, кто это был…

— И я тоже, — улыбается его жена. — Алексей Алексеевич.

— Верно, Игнатьев. Наш коллега. «Пятьдесят лет в строю»! — и весело рассыпает свое «ха-ха-ха…» — Граф Игнатьев.

Уже поздно провожаем мы гостей. Ночью я лежал и думал: как он прав — Фадеев. В самом деле, что может быть проще и драгоценней, чем идея мира на земле. Человечество по горло сыто войной. Его тошнит. Оно плакало кровавыми слезами. Неужели и сейчас, когда становятся явными самые тайные пружины второй мировой войны, когда из таинственного мрака выходят и предстают перед миром все эти выродки, для которых военнопленные и мирные люди с захваченных территорий становились сырьем для промышленности, материалом для изготовления удобрительных туков, кожи, мыла, изящной галантереи, — неужели сейчас человечество, убедившись, к чему ведут в конечном счете мечты о захвате чужих земель, не одумается и не скажет войне «нет»?

…Но всему на свете, как хорошему, так и плохому, приходит конец. Как-то совсем незаметно съел я кусок московского лета, вырванный для меня энергичным Федором Ивановичем Панферовым. Повесть готова, сдана в набор. Пора собираться в путь. По заведенному в военные годы обычаю, жена обзванивала семьи нюрнбергских корреспондентов: не надо ли передать письмо… посылочку… сувенир.

Посылок скапливается изрядно. Целый мешок топорщится острыми боками в прихожей. Но когда вечером я, обремененный добрыми пожеланиями и напутствиями редакции, возвращаюсь домой, застаю, согласно старому анекдоту, ужин остывшим, а жену кипящей.

— А вы, как я вижу, неплохо проводите время там, в этом своем Нюрнберге…

Что такое? Почему? Каким ветром нанесло эту тучу? Оказывается, произошло следующее. В ответ на телефонные призывы жены к нам явилась бойкая дама в кротовом жакете: «Ваш супруг летит завтра в Нюрнберг? Да? Отлично. Там мой муж — Икс Игрекович Зетов». Она назвала одного из наших курафеев. «Вы знаете — он обожает восточные сладости. Он не может жить без восточных сладостей. Я попрошу вашего супруга передать ему вот это — кило урюка и письмо». Жена приняла эту очередную посылку с должным уважением, и дама в кротовом жакете, ушла, рассыпая благодарности. Затем появилась другая дама в беличьем манто: «Я жена Икса Игрековича. Ваш муж едет в Нюрнберг? Великолепно! Чудесно! Гениально! Вы, конечно, читаете корреспонденции моего Икса Игрековича. Им нельзя не восхищаться, не правда ли? Но он истинно русский человек. Он до мозга костей русский, он погибает от этой американской еды. Там, представьте себе, даже огурцы сладкие. Он особенно страдает без черного русского хлеба. Вот буханочка отличного заварного от Елисеева. Покупала сама. Знаете, сколько он там стоит? Я думаю, ваш муж не откажется передать их Иксу Игрековичу, который так страдает, бедняжка, без русских блюд».

Жена взяла и это. Но уже без обычной своей приветливости. И вот незадолго до моего возвращения снова звонок. Дама. На этот раз в шубке из полосатых кошек. Решительная, уверенная: «Мой Икс. Вы его, конечно, знаете!… Он страстно любит соленое. Обожает селедку. Но разве в Нюрнберге кто-нибудь ему приготовит селедку? Вот тут в банке селедка пряного посола. Сама сделала так, как он любит. Мое специалите. Маленькая семейная тайна. Пусть Полевой порадует моего Икса. Он, бедняжка, так страдает на чужбине».

Но тут моя жена, женщина в общем-то добрая, умеющая снисходить к чужим слабостям, не выдержала. Проснулся, должно быть, инстинкт праматери Евы.

— Что же наконец любит ваш Икс Игрекович? — строго спросила она. — Без чего не может жить — без урюка, черного хлеба или без селедки пряного посола? Какие у него вкусы и сколько же, наконец, у него жен?… И вообще, что означает вся эта комедия?

Короче говоря, произошла сцена, которую я, совсем недавно спокойно описывавший допрос Кальтенбруннера, описать не решаюсь. Селедка пряного посола была отвергнута, а на меня, естественно, легла ответственность за все действительные и предполагаемые несовершенства корреспондентского корпуса, пребывающего в нюрнбергском сидении.

Самое трагическое открылось за несколько минут до выезда на аэродром. Позвонила жена нашего редактора Галина Николаевна — добрейшая женщина, в дни войны шефствовавшая над семьями военных корреспондентов, позвонила и попросила все-таки принять от дамы в кошачьих мехах селедку пряного посола, ибо эта дама, оказывается, и была настоящей женой любвеобильного Икса Игрековича.

23. И снова Нюрнберг

И вот опять Нюрнберг. В парке Фаберов отцвели липы. Жарко. Острый, порывистый сухой ветер гонит над развалинами тучи пыли, песку, носит их по несуществующим улицам, сечет ими лица и руки редких прохожих. Он особенно страшен теперь, этот старый Нюрнберг, под лучами осеннего солнца. Те, кто зимой и весной жили в подвалах, в помещениях подземных общественных уборных, теперь повылезли наружу, построили себе меж руин палатки, сколотили шалаши из обгорелой фанеры и покореженного железа. Когда едешь по этим улицам, кажется, что цивилизация погибла и человечество снова карабкается к ней от нулевых отметок.

Но в сохранившейся индустриальной части города и особенно в совершенно нетронутом районе аристократических вилл налаживается прежняя жизнь. Молодцеватые шупо в высоких касках и белых нарукавниках дирижируют движением редких машин. На тумбах веселенькие афиши с красотками, откровенно рекламирующими не столько свое искусство, сколько свои прелести. Спекуляция, говорят, достигла гомерических масштабов, и за недельный дополнительный паек американского офицера можно приобрести старинную вазу, гобелен или даже, как говорят, гравюру Альбрехта Дюрера, вероятно, не подлинную, но сделанную очень ловко «под старину».

И только в одном месте все как бы законсервировалось, застыло в оцепенении. Это Дворец юстиции, где за зашторенными окнами, в зале, куда не проникает ни один луч горячего солнца ранней осени, судьи все еще неторопливо и неустанно распутывают клубок самых кровавых и гнусных преступлений, когда-либо совершавшихся на нашей немолодой уже планете. Снова заняв свое корреспондентское кресло, напялив наушники, услышав в них ровный, спокойный, чуть иронический голос лорда Лоренса, я вдруг почувствовал с какой-то особенной силой, что какое бы солнце ни светило сейчас над Нюрнбергом, какие бы политические ветры ни гуляли над землей, в этом зале с зашторенными окнами, со своим кондиционированным микроклиматом, мало что изменилось, и люди, сидящие за судейским столом, под сенью флагов держав антигитлеровской коалиции, которая за пределами суда уже перестала быть коалицией, люди, задавшиеся благородной целью изучить все преступления нацизма и наказать главных военных преступников, — эти благородные люди честно и, по-видимому, дружно продолжают свое дело.