Выбрать главу

25. Их последнее слово

Лейб— фотограф Гитлера Гофман, о котором я уже писал, процветает. Через свою новую помощницу -пышную, пикантную блондинку с васильковыми глазами, успешно подвизающуюся на одном из амплуа покойной Евы Браун, он бойко торгует из-под полы фотографиями своего богатого архива. И небезвыгодно торгует, ибо на Западе, и прежде всего, разумеется, в Соединенных Штатах, в связи с приближающимся финалом Нюрнбергского процесса, а точнее, в связи с изменяющейся политической погодой, в которой теперь явно преобладают фултоновские ветры, необыкновенно возрос интерес к личной интимной жизни Гитлера и его бонз. Снимки идут за изрядную цену в твердой валюте. Гофман порозовел, отрастил брюшко, ходит в респектабельном костюме со значком немецкой академии искусств на лацкане. Толстенькая синеглазая фрейлен предложила и мне познакомиться как следует с уникальным архивом своего шефа. Отчего и не познакомиться? Архив этот отлично классифицирован, разложен по папкам. Я попросил показать мне папку «Нюрнберг» и на пару часов окунулся в совсем недавнее прошлое этого города. Вот Гитлер что-то неистово орет со знакомой нам белокаменной трибуны на партейфельд, и сотни тысяч штурмовиков, четкими квадратами заполнившие поле, столь же неистово в тысячи глоток ревут свое «зиг хайль»… Вот Юлиус Штрейхер, этот патологический мракобес, которого мы наблюдаем сейчас изо дня в день то в состоянии прострации, то тупо ковыряющим в носу, а тогда толстый, процветающий, что-то издевательски кричит остриженным наголо девушкам, привязанным к ослам. На шеях у них — веревки, а на них висят картонки с надписью: «Я любила еврея», и озверелая толпа с кулаками надвигается на них, едва сдерживаемая дюжими шупо… Вот движется по узким, древним, ныне уже не существующим улицам старого Нюрнберга очередной торжественный факельцуг, и во главе под сенью штандартов вышагивают Гесс, Геринг и Борман в костюмах штурмовиков и фуражках-кастрюлечках…

Портретов Геринга особенно много. Он — в маршальском мундире с жезлом в руках. В светлом костюме туриста. В охотничьей куртке и шляпе с тетеревиным пером. В скромной блузе рабочего-каменщика с мастерком в руке на закладке какого-то памятника. Наконец, он же с луком и стрелой. Почему с луком и стрелой, фрейлейн пояснить не сумела.

Да и все они обожали фотографироваться, эти комедианты, которых послевоенная история Веймарской республики подняла на гребне шовинистической волны. Тринадцать лет играли они фюреров, министров, рейхсмаршалов, рейхскомиссаров, гаулейтеров, безответственные, страшные этой своей безответственностью и своей фанатической мечтой об установлении всемирной нордической империи, «по крайней мере на ближайшую тысячу лет».

И вот сейчас в зале суда они получают трибуну для произнесения последнего слова. Я наблюдаю этих рейхсминистров, рейхсмаршалов, гроссадмиралов, гаулейтеров, недавно диктовавших свою волю правительствам стран оккупированной Европы. Наблюдаю и поражаюсь: ни один из них не произносит и слова в защиту или хотя бы в оправдание нацизма, творцами и идеологами которого они были, ни один не пытается защищать символ своей нацистской веры или хоть как-то объяснить свершение чудовищных злодеяний. Слушая их невнятное бормотание, я еще и еще раз вспоминаю великого коммуниста, с которым имел счастье познакомиться и беседовать в Болгарии перед отлетом на этот процесс. Вот эти самые подсудимые схватили его, изощренно пытали в одиночных камерах, месяцами готовили процесс над ним. И он пришел на этот процесс с гордо поднятой головой. Он отказался от защитника. Он сам, один на один, разговаривал с нацистскими судьями. Там, в Лейпциге, он защищал идеи коммунизма, которым посвятил всю свою яркую жизнь, и потому на суде из подсудимого он превратился в грозного прокурора, разоблачившего устроителей омерзительной провокации, и превратил Геринга — этого всемогущего рейхс-министра, канцлера Пруссии, «второго наци» Германии — из свидетеля обвинения в обвиняемого, вынужденного обороняться и оправдываться.

Лейпцигский процесс, на котором главный подсудимый силою своей убежденности и интеллекта вынудил, именно вынудил гитлеровских судей вынести ему оправдательный вердикт, и вошел в историю мирового судопроизводства как свидетельство торжества человеческого разума и славных идей, вдохновляющих Георгия Димитрова на эту титаническую борьбу со всеми силами нацистского правопорядка.

А вот эта жалкая кучка трусливых, своекорыстных, вконец изолгавшихся людей, когда-то создавших самую страшную идеологию и мечтавших распространить ее на целый мир, — ни слова, ни звука не произносит в защиту этой их идеологии. Ведь, многие знают, не могут не знать, что за пределами этого зала их уже караулит смерть. Могли бы хоть набраться духу и что-то сказать в микрофон, обращаясь хотя бы к истории. Ничего. По-прежнему льется мутный поток лицемерного ханжества. По-прежнему, говоря не на юридическом языке, отказываются от теплого. По-прежнему с каким-то тупым упорством пытаются все свалить на три отсутствующих «Г».

Вот еще несколько кратких извлечений из их последних слов:

ГЕРИНГ:… Я вообще противник войны… Я не хотел войны и не помогал ее развязывать.

РИББЕНТРОП:…Да, конечно, я не могу не отвечать за внешнюю политику, ибо был рейхсминистром. Но фактически я ею не руководил. Ею руководил другой.

ФУНК: Человеческая жизнь состоит из правильных действий и заблуждений. Да, я во многом заблуждался и во многом заблуждался невольно, так как меня обманывали… Я должен честно признать, что был беспечен и легковерен и в этом моя вина…

КАЛЬТЕНБРУННЕР: Да, конечно, гестапо и эсдэ творили страшные преступления. Было бы глупо это отрицать, но ими руководил Гиммлер. Я был только исполнитель… Я все время хотел попасть на фронт, быть простым солдатом, сражающимся за Германию. Это была моя мечта.

КЕЙТЕЛЬ:… Лучшее, что я мог дать как солдат — мое повиновение и верность — другие использовали для целей, которые я не мог распознать, ибо не видел границ, которые существуют для выполнения солдатского долга.

Все это после того, что суд слышал об этих господах в течение долгих месяцев, звучало довольно гнусно. Но были в этих речах слова, которые вызывали гадливую улыбку.

Палач Польши Ганс Франк, последовательно проводивший политику обезлюживания в этой стране, тот самый, в чьем ведении были гигантские комбинаты смерти — Освенцим, Майданек, Треблинка, — патетически воскликнул:

— Я хочу, чтобы германский народ не отчаивался и не делал ни шагу дальше по гитлеровскому пути!

Рейхскомиссар по делам вооружений и боеприпасов Альберт Шпеер, любимец Гитлера, создавший систему эксплуатации военнопленных и остарбейтер, заставлявший их умирать на стройках тайных подземных фабрик, заводов, аэродромов, возведя к небу свои черные, выразительные глаза, восклицал:

— Гитлер своими действиями и последующий крах созданной им системы принесли германскому народу невероятные страдания… После этого процесса Германия будет презирать Гитлера и проклинать его как виновника страданий народа…

Довольно. Хватит. Все речи — лишь вариации на одну и ту же тему: во всем виноваты Гитлер, Гиммлер, Геббельс. Мы же несчастные, недальновидные люди, посаженные ими на высокие посты, горько заблуждались, были обмануты и не знали, что происходит в стране.

Я слушал их, вспоминал фотографии из коллекции Гофмана, которыми бойко торговала синеглазая фрейлейн с детскими ямочками на розовых щеках. Мило улыбаясь, она рекламировала корреспондентам свой товар — запечатленные мгновения из жизни всех этих типов, бормочущих сейчас невнятные слова оправданий своих чудовищных дел. Какие наглые, самоуверенные, напыщенные, исступленные запечатлены они на этих фотографиях и какие тихие, жалкие, подобострастные они тут, во Дворце юстиции, произносят в микрофон свои последние слова.

И опять невольно думаю о Георгии Димитрове, о Лейпцигском процессе. В коллекции Гофмана этот процесс тоже имеется. Есть там снимок — Димитров на трибуне произносит свое последнее слово. Опершись руками на бортики трибуны, прямой, устремленный вперед, он говорит, обращаясь не к судьям, темные фигуры которых не очень четко вырисовываются на этом снимке, а ко всему человечеству, и два охранника, стоящих у него за спиной, оба с удивлением, с интересом смотрят на подсудимого, на глазах превратившегося в прокурора, произносящего там, в нацистском логове, обвинительную речь, направленную против фашизма.