Умытое морем солнце взывало к радости дня. Диоген долго молчал, прежде чем ответил.
«Человек, — сказал он наконец, — может быть свободен, если он не знает, что такое любовь… — Вздохнул и добавил: — Но тогда он не человек…»
— И, знаешь… — Мария Николаевна допила успевший остыть кофе, закурила новую сигарету. — Он ночью плакал. Нет, не жаловался — гордость не дала, но я-то поняла: обычный, загнанный жизнью в угол порядочный мужик, которому больно видеть всю творящуюся вокруг мерзость… — Она тяжело вздохнула, раздавила в пепельнице только что начатую сигарету. — Не хочется курить! А отсутствовала я, как оказалось, не больше пятнадцати минут. Потом всю ночь переписывала работу, что, впрочем, едва не привело к ее провалу на защите. Основной оппонент заявил, что диссертация удивительным образом носит отпечаток личного опыта вместо взвешенного и холодного анализа поставленной проблемы. Я сначала хотела все объяснить ученым мужам, но потом раздумала — мой метод сбора информации они, ввиду преклонного возраста, не одобрили бы…
Мария Николаевна подняла глаза на подругу, грустно улыбнулась.
— Знаешь, о чем я думаю? У нас в России таких загнанных в угол, уставших от несправедливостей диогенов пруд пруди, их просто некому прибрать к рукам. Мы, Анька, дуры-бабы — омужичились, возомнили о себе, а жизнь-то, она вещь простая…
Анна согласно кивнула, взгляд ее туманился, в голосе чувствовалось сожаление:
— Нет, Машка, я боюсь, это не мой случай, мне не дано летать…
В ту ночь они долго еще сидели друг против друга, и странная, неопределенная улыбка блуждала на их лицах, дрожала на приоткрытых губах.
Когда на землю спускался вечер, из трещины в астральной плоскости сочился космический холод, и звездный ветер, прилетая из межгалактических глубин, ярился и завывал, как пурга в трубе затерявшейся в просторах России избушки. В такие часы хорошо думалось, сидя с книгой в руках в глубоком покойном кресле. Зеленый свет настольной лампы выхватывал из полутьмы заваленный бумагами рабочий стол, мерцавшие золотом корешков фолианты и часть стены с подлинником Эль Греко. Где-то в глубине студии стоял невидимый ему мольберт, лежали разбросанные в беспорядке эскизы. Любимый запах масляных красок смешивался с ароматом доброго английского табака, тихая музыка плыла, унося в другие пространства и миры. Сквозь подернутую рябью войн толщу тысячелетий Лукарий вглядывался в начало человеческой истории, старался всеми своими чувствами ощутить ход времени в те далекие века. Нечто очень важное было утеряно с тех пор, человеческая жизнь утратила осмысленность, готовность принять мир таким, каков он есть. А ведь тогда жива была еще надежда, что человечество-дитя не озлобится, не потеряет на пути мужания дарованную ему духовность. Из глубины седых веков путь каждого из живущих к свету казался короче и прямее. Но напрасно вглядывался Лукарий в отблески давно угасших костров. Молчали, растворяясь в темноте вечности, гордые арийцы, черноволосые шумеры, счастливые жители благодатного Междуречья, прятали знающие глаза, и лишь загадочный Египет, колосс, нанизавший на себя пласты веков, едва заметно улыбался… Тайна, он владел этой тайной! Ее хранитель, легендарный сфинкс Гизеха, равнодушно смотрел в пространство, и парад нелепостей человеческой истории складывался в его голове в гармоничную картину мира. Там, в туманной дали, за бесконечными песками и бескрайними морями, он видел великую разгадку бытия, что выше жизни и смерти, потому что она и есть и жизнь, и смерть, и многое другое, что еще предстоит человеку узнать. И принять. Сфинкс Гизеха и бесстрастные жрецы Гермеса-Тота владели тайной. Укутанная покровами мистерий, спрятанная в сказаниях, сотни раз искаженная переписчиками, она жила в веках надеждой человека прикоснуться к высшему знанию, найти путь восхождения к высшей истине. И путь этот для всех один, но восхождение каждый совершает в одиночку… Лукарий улыбнулся, отложил книгу… Он томителен и долог, этот путь просветления, и бесконечно трудно вытащить себя из трясины суетных желаний и мелочных страстей, но другого не дано. Пока ты жив, душа должна трудиться: великую тайну бытия можно прочесть лишь в самом себе…
Лукарий поднялся из кресла, подошел к уставленным книгами стеллажам. За закрытыми створками маленького шкафа лежали особо ценные документы его коллекции. Взятые из библиотек и хранилищ мира, они согревали его душу, радовали возможностью прикоснуться к реальным свидетельствам человеческой истории. Он открыл створки и даже зажмурился от представшего перед ним несметного богатства. Аккуратными рядами на полках лежали папирусы и свитки, и, глядя на них, Лукарий готов был поклясться, что время имеет запах. Бесконечно изменчивое, никогда себя не повторяющее, оно источало аромат томительный и сладкий, как воспоминания о женщине, которую когда-то мог любить. Запах времени дразнил его, будил фантазию. Сыростью болот Междуречья пахли таблички шумеров, раскаленным песком и благовониями — папирусы древних египтян. Он улавливал могучий дух диких трав, острый запах конского пота: это, растекаясь по бескрайним просторам степей, шла конница Золотой Орды.
Задумавшись на мгновение, Лукарий взял один из пожелтевших египетских папирусов, развернул его. Следуя за чередой рисунков-иероглифов, прочел:
«И подошел жрец к вершителю судеб и, склонившись в почтении, проговорил:
— О великий фараон, войска построены, солдаты жаждут битвы — почему же ты медлишь?
Юный фараон повернул гордую голову, посмотрел на стоявшего перед ним в покорности жреца. Печаль наполняла его глаза, как разлившийся по осени Нил землю Египта.
— О жрец, — сказал фараон, — ты должен знать, что сердце мое скорбит. Лучшим, самым смелым и преданным слугам моим в этой битве с сирийцами уготована погибель. Я оплакиваю моих солдат, о жрец!
Бритая голова жреца склонилась, рукой он придержал свои белые одеяния.
— Да будет тебе известно, о великий фараон, что мудрые не оплакивают ни живых, ни мертвых. Нет, не было и не будет в грядущих веках такого времени, когда каждый человек не существовал бы!..»
Лукарий отложил папирус, взял в руки написанное на пергаменте собрание заклинаний и религиозных гимнов. «Книга мертвых» — читая ее, древние египтяне постигали, как вести себя в послесмертии, как вернуться в мир людей. Написанные на папирусе или начертанные на стенах погребальных залов ее заклинания сопровождали знатных покойников. Мудрость веков сосредоточилась в этой книге, но помочь Лукарию в его трудах она не могла. Древние тексты ничего не говорили о связи человеческой жизни с ходом времени. Такая связь существовала, в этом у него не было сомнений, но продолжение работы требовало доказательств, требовало новой пищи для ума. «Мудрые не оплакивают ни мертвых, ни живых, — повторил он только что прочитанные слова жреца. — Смерть пугает лишь незрелые души!..»
Лукарий убрал свои сокровища в шкаф, прикрыл его створки. Поучая молодого фараона, жрец, конечно же, был прав, но это была правда одного-единственного человека. Заложив руки за спину, он принялся расхаживать из конца в конец полутемной студии. Судьбу человека предопределяет его карма, все им содеянное и то, что он мог бы сделать, но не сделал в предыдущие приходы на Землю. Когда же людей гонят тысячами на бойню, космический закон причины и следствия должен действовать по-другому… Глубоко задумался. Ответственен ли каждый человек за то время, в котором живет, или же ход времени определяют массы народа?..
Лукарий вдруг увидел море человеческих голов, услышал бряцание оружия и гортанные выкрики командиров. За войском фараона он различал боевые порядки эллинов, четкую геометрию легионов Рима и развевающиеся на ветру хоругви русских полков. Солнце играло на броне, медь военных оркестров звала на битву. Народ, шагающий в ногу, задает ритм времени или время своими скрытыми от людей качествами сгоняет их в полки и батальоны, приводит к власти диктаторов? В любом случае карма народа не может быть не связана с времятворением! Критическая масса наработанного людьми зла приводит в действие Молох войн и революций, и он катком проходится по странам и народам, пока не увязает в кровавом месиве…
Лукарий остановился, прислушался. Ничто не отвлекало его, и даже в нижнем, трехмерном пространстве людей, к которому примыкала его студия, все было тихо. Но он стоял, напрягая слух, он ловил себя на том, что надеется услышать легкий скрип открывающейся двери, и оттого негодовал и сердился на собственную неспособность сосредоточиться. Выверенный, как часовой механизм, такой уютный и приспособленный к его занятиям мир вдруг распался, и в него разом ворвались волнения и тревоги. Пытаясь восстановить ход ускользающей мысли, Лукарий снова заходил по студии, остановился перед мольбертом. С серого холста на него смотрело милое женское лицо. Легкая улыбка чуть тронула губы, чистый лоб едва заметно нахмурен, в глазах полувопрос, полуусмешка.