Никто не умеет так жестоко, как Достоевский, мстить обществу за его преступления против отдельной личности, так утонченно пытать его. Это особый талант Достоевского. Но и все другие лучшие представители русской литературы видят в убийстве обвинение против существующих условий, преступление против убийцы, как человека, и считают, что мы все – каждый в отдельности – ответственны за это преступление. Поэтому величайшие таланты постоянно возвращаются точно загипнотизированные к проблеме уголовного убийства, и воссоздают его перед нашими взорами в совершеннейших художественных произведениях, чтобы вывести нас этим из равнодушного спокойствия. Это делает Толстой во «Власти тьмы» и «Воскресении», Горький – в пьесе «На дне» и «Трое», Короленко – в «Лес шумит» и в изумительном сибирском рассказе «Убийца».
Проституция настолько же специфически русское явление, как туберкулез; она скорее наиболее международный институт общественной жизни. Особенность заключается лишь в том, что хотя она играет в современной жизни почти господствующую роль, официально, в духе условной лжи, она не считается нормальным элементом общественного строя, а рассматривается, как нечто стоящее за пределами общественности, как отброс общественности. Русская литература изображает проститутку не в пикантном стиле будуарного романа, не с плаксивой сантиментальностью тенденциозных книжек, но и не таинственным лютым зверем Ведекинда наподобие «Духа земли».
Ни в одной литературе мира нет описаний, проникнутых более жестоким реализмом, чем грандиозная сцена оргии в «Карамазовых» или «Воскресенье» Толстого. Но русский писатель видит в проститутке все же не «падшую женщину», а человека, психология, страдания и внутренняя борьба которого требуют сочувствия. Проститутка облагорожена в произведениях русских писателей и получает нравственное удовлетворение за совершенное над нею преступление общества: она оспаривает в русских романах любовь мужчины у самых нежных и чистых женщин. Русский писатель венчает ее главу розами и возводит ее, как баядерку Махадэ, из ада развращенности и душевных мук на высоту нравственной чистоты и женского подвижничества.
Но не только яркие обособленные явления на сером фоне будничной жизни, но и самая эта жизнь, средний человек и его жалкое существование, привлекают обостренный в общественном отношении взор русской литературы. «Человеческое счастье, – говорит Короленко в одном своем рассказе, – честное человеческое счастье имеет для души что-то целительное и бодрящее. И я всегда думаю, знаете ли, что люди в сущности обязаны быть счастливыми». В другом рассказе, озаглавленном «Парадокс», он вкладывает в уста безрукому от рождения калеке слова: «Человек создан для счастья, как птица для летания». В устах жалкого урода такое изречение – явный «парадокс». Но для тысяч и миллионов людей столь же парадоксальны слова о «призвании к счастью» – и не вследствие случайных физических недостатков, а в результате общественных условий.
В замечании Короленко заключается действительно нечто весьма важное в смысле общественной гигиены: счастье оздоравливает и очищает людей в духовном отношении, подобно тому, как солнечный свет над открытым озером самым действительным образом обеззараживает воду. Это вместе с тем значит, что при ненормальных общественных условиях, а по существу все условия, построенные на социальном неравенстве, ненормальны – самые разнообразные душевные увечья должны стать обычным массовым явлением. Когда в общественной жизни прочно утверждается угнетение, произвол, несправедливость, и распределение труда таково, что ведет к односторонней специализации, то это создает людям определенный духовный облик, и притом на обоих полюсах угнетатель, как и угнетенный, тиран, как и льстец, хвастливый богач, как и паразит, бездушный карьерист, как и лентяй, педант и шут в одинаковой степени – создания и жертвы условий своего существования.
Именно эти своеобразные психологические уклонения от нормы, так сказать рост человеческой души, искривленный под влиянием обыденных общественных условий, изображены у Гоголя, Достоевского, Гончарова, Салтыкова, Успенского, Чехова и других с истинно Бальзаковской силой. Трагедия обыденности самого заурядного человека, как ее изобразил Толстой в «Смерти Ивана Ильича», единственная в своем роде во всемирной литературе.
В русской литературе проявляется также интерес к особой категории мелких плутов, людей без определенного призвания, неспособных к определенному заработку, мечущихся между прихлебательством и от времени до времени столкновениями с уголовным уложением и составляющих отбросы буржуазного общества. На Западе общество отгоняет их от своего порога категорическими надписями: «нищим, разносчикам, бродячим музыкантам вход запрещается». К такого рода типам, к которым принадлежит и отставной чиновник Попков в воспоминаниях Короленко, русская литература сыздавна относилась с живым художественным интересом и добродушной улыбкой понимания. С Диккенсовской теплотой, но без его истинно буржуазной сантиментальности, а скорее с реализмом широкого размаха, Тургенев, Успенский, Короленко, Горький просто считают всех этих «погибших» людей, так же как преступников, как проституток, равноправными членами человеческого общества, и создают благодаря такой широте понимания высоко художественные образы.
Русская литература проявляет особую нежность и чуткость в изображении мира детей, как, например, Толстой в «Войне и Мире» и «Анне Карениной», Достоевский в «Карамазовых», Гончаров в «Обломове», Короленко в рассказах «В дурном обществе», «Ночью», Горький в рассказе «Трое». У Зола есть роман «Страница любви» из серии «Ругон Макаров», где в центре повествования стоит очень трогательно изображенная душевная драма заброшенного ребенка. Но героиня Зола, болезненная от рождения, до крайности чувствительная девушка, сраженная в самое сердце кратким, эгоистическим любовным увлечением матери и засыхающая, как едва распустившийся цветок, – только материал для «аргументации» в экспериментальном романе Зола, только манекен, на котором автор развивает свою теорию наследственности.
Для русских писателей детская душа сама по себе ценный объект художественного интереса. Ребенок для них такая же человеческая личность, как взрослый, только более непосредственная, неиспорченная и более беззащитная против общественных влияний. Кто соблазнил одного из малых сих, лучше было бы ему, если бы мельничный жернов повесили ему на шею и т. д. Современное общество, однако, «соблазняет» миллионы малых сих тем, что похищает у них самое драгоценное и незаменимое, что может быть у человека, – счастливую, беззаботную гармоничную юность.
Как жертва общественных условий, мир детей с их страданиями и радостями особенно близок сердцу русских писателей, и они говорят о нем не в том нарочитом тоне, который взрослые считают обыкновенно нужным принять, когда снисходят к общению с детьми, а в искреннем и серьезном товарищеском тоне, без всякого ни на чем не основанного высокомерия старших по отношению к детям, – даже напротив того, с внутренней робостью и преклонением перед нетронутым человечным началом, дремлющем в душе ребенка – точно перед жизненной Голгофой, открывающейся перед каждым ребенком.
Показательным симптомом духовной жизни культурных народов является то положение, которое занимает в их литературе сатира. Германия и Англия представляют в этом отношении два противоположных полюса европейской литературы. Чтобы протянуть нить от Гуттена до Гейне, приходится причислить к сатирикам и Гриммельсгаузена, что уже является натяжкой. И даже в таком случае промежуточные звенья являют зрелище ужасающего падения на протяжении трех столетий. От гениально фантастического Фишарта с его здоровой натурой, в которой ясно чувствуется дыхание Возрождения, до трезво причудливого Мошероша, и от Мошероша, который все же смело дергал за бороду сильных мира сего, до мелкого филистера Рабенера – какое падение! Рабенер возмущается «дерзостью» тех, которые осмеливаются высмеивать особ княжеского рода, духовенство и «высшие сословия», в то время как честному немецкому сатирику нужно прежде всего научиться быть «верноподданным». Произведения Рабенера знаменуют смерть немецкой сатиры: в послемартовской литературе почти совершенно нет сатиры высокого стиля. В Англии, напротив того, сатира достигла небывалого расцвета с начала восемнадцатого века, со времени Великой Революции. Английская литература не только дала ряд таких мастеров, как Мандевиль, Свифт, Стерн, сэр Филипп Френсис, Байрон, Диккенс, в венце которых, конечно, первое место принадлежит Шекспиру за одну фигуру Фальстафа. Помимо этого сатира не осталась в Англии исключительным достоянием героев духа, она перешла в общее владение, была, так сказать, национализована. Она сверкает в политических памфлетах, пасквилях, парламентских речах, газетных статьях, как и в поэзии. Она сделалась до такой степени насущным хлебом англичан, воздухом, которым они дышат, что часто и даже в рассказах для благовоспитанных девиц можно натолкнуться на сатирические выпады, а иногда на столь же едкие изображения английской аристократии, как у Уайльда, Шоу или Гольсуорти.