В духе борьбы с литературой многие отрекаются и от «шестидесятников», но не за то, что в них было дурного. Недаром громкая часть нынешней публицистики унаследовала от того поколения самые унылые его черты: отсутствие остроумия, которое заменил теперь грубый «стеб», и пренебрежение к тому, что в научно-критической сфере именуется фактами, а в области нравственного — правдой. Увы, иные политические просветители 60-х и 70-х годов XX столетия, принеся немало добра в темную эпоху безвременья, посеяли не только «разумное, доброе, вечное», но и зерна кривды в своих воспоминаниях, циничного «блатняка» в художественной литературе и избирательного отношения к истории в учительской словесности. Эти дурные семена взошли сейчас больным бурьяном культурного вырождения.
Читатели моего поколения помнят и казенную кампанию 1949 года против двух писателей советского времени, ставших подлинно народными, и кампанию конца 60-х годов, в которой неожиданными союзниками оказались авторы демократического направления и приверженцы расово-конфессиональной доктрины. Полемической своей стороной книга Я.С. обращена и против тех, и против других.
Я никогда не забуду глубокого разочарования, которое я испытал, читая высказывания Н. Я. Мандельштам об Ильфе и Петрове. Они нехороши уже тем, что О. Э. Мандельштам был одним из двух признанных ныне классиков прошлого века, высоко оценивших «Двенадцать стульев» в печати. Другим был В. В. Набоков. Показательно поэтому, замечу от себя, что оба взяли у Ильфа и Петрова один и тот же образ бездомной, опустившейся музы:
«Человек, лишенный матраца, большей частью пишет стихи… Творит он за высокой конторкой телеграфа, задерживая деловых матрацевладельцев, пришедших отправлять телеграммы» («Двенадцать стульев»).
«Не повинуется мне перо: оно расщепилось и разбрызгало свою черную кровь, как бы привязанное к конторке телеграфа — публичное, испакощенное ерниками в шубах, разменявшее свой ласточкин росчерк — первоначальный нажим — на «приезжай ради бога», на «скучаю» и «целую»…» («Египетская марка»).
«Вымирают косматые мамонты, / чуть жива красноглазая мышь. / Бродят отзвуки лиры безграмотной: / с кандачка переход на Буль-Миш. / С полурусского, полузабытого / переход на подобье арго. / Бродит боль позвонка перебитого / в черных дебрях Бульвар Араго. / Ведь последняя капля России / уже высохла! Будет, пойдем! / Но еще подписаться мы силимся / кривоклювым почтамтским пером» («Парижская поэма»).
Я.С. подробно — и без раздражения — объясняет, в чем натяжки или ошибки памяти Н. Я. Мандельштам в ее интерпретации образа Васисуалия Лоханкина и Вороньей слободки. Он называет ее — многозначительно — «наиболее авторитетной истолковательницей творчества Мандельштама», но авторитет, как медиевисты хорошо знают, — не абсолютное свидетельство надежности. Нынешние мандельштамоведы, съевшие с ее книгами пуд соли, уже давно привыкли добавлять к сообщаемым ею сведениям щепотку-другую.
Если в чем-то у Ильфа и Петрова и звучит насмешка над интеллигенцией, то она направлена скорее по адресу советских спецов, к которым от философа Васисуалия уходит Россия-Варвара. Лоханкина выпороли за то, что он не гасил свет в коммунальной уборной. Инженер Птибурдуков в часы отдыха выпиливает из фанеры деревенский нужник. Далеко ли ушла бедная Варвара?
Что сказать о несчастном Аркадии Викторовиче Белинкове?
Я был знаком с ним, я выступал с докладом «О стиле Белинкова» 13 мая 1971 года на заседании в Йельском университете, посвященном годовщине его трагической смерти. Уже тогда я сказал, что ему нельзя инкриминировать научных ошибок, как Писареву или Чернышевскому нельзя вменять их критические суждения. Белинков пользовался литературой как орудием политической агитации. Он знал одну страсть — политическую. Аполитичная поэзия, «Я помню чудное мгновенье», была в его системе лишь результатом того, что Пушкину запрещали писать политические стихи. Но он попал в Америку во время университетских беспорядков. От него хотели лекций по истории или теории литературы. Он говорил о лагерях и о безобразиях в Союзе советских писателей. Студентам это не нравилось. 1 мая 1970 года он позвонил мне по телефону в Кембридж. В Нью-Хейвене под его окнами кипела многотысячная демонстрация с красными флагами. Я успокаивал его, говоря, что все это к будущему учебному году пройдет (так и случилось). Он не верил, а главное, был потрясен тем, что коммунизм нагнал его и там, где он надеялся найти от него убежище. Его больное сердце не выдержало. Через 12 дней он умер.
Выступившему в защиту Васисуалия Лоханкина Белинкову был после его побега на Запад посвящен советский фельетон «Васисуалий Лоханкин выбирает Воронью слободку». Но Аркадий Викторович не был Лоханкиным. Немезида русской словесности разыграла с ним судьбу героини «Списка благодеяний», пьесы, написанной другой жертвой его обличительного пыла, Юрием Олешей, но не в той версии, которая была известна Белинкову, а в той, что была восстановлена недавно. Теперь мы знаем, что прототипом этой героини был уехавший из СССР Михаил Чехов, который тоже не смог осуществить своей мечты ни в Германии, ни в Америке.