Молчаливое, довольно угрюмое собрание этих деревьев когда-то объявили заповедником и окружили со всех сторон забором. А город пошел дальше, обхватив каменным кольцом клочок зелени. Тут все было как в настоящем лесу: и просеки, и кварталы, и лесники. Ученые следили за ростом деревьев, их жизнью и здоровьем. Они знали, что лесу полезно, а что вредно. Но от вреда не было никакой защиты, кроме ветшающих потихоньку заборов, так как самый большой вред лесу приходил от человека. Но деревья еще стойко держались всем своим сообществом за землю предков. Ведь и у деревьев, как у человека, тоже бывают предки, думал Петруша. И таинственно, красиво на фоне вечернего прозрачного неба шевелились ажурные вершины деревьев, напоминая людям, как было и как должно быть.
До службы Петруша добрался уже в сумерках, немного припоздал. Он нашел ключ в условленном месте, отомкнул контору, уселся на скамейку и, подперев руками тяжелую голову, стал смотреть в окно. Подкрадывались незаметно сумерки, которые всегда почему-то воображались Петруше большой серой лошадью в темных пятнах. Она скачет по вспаханному полю, совсем не касаясь земли копытами, бесшумно, словно крадучись. Он задумывался, как над чем-то важным, почему эта серая лошадь скачет бесшумно. Да, видно, потому, что это ведь сумерки. Добрая лошадь или злая, думал он, и почему на ней нет всадника? Наверное, она его где-то потеряла. И чем питается эта лошадь? Ну да ведь она ничем не питается, потому что это просто сумерки.
«Есть время рассуждать о таких глупостях, — усмехнулся Петруша, однако не пошевелился на своей скамейке. — Зачем это человеку? Ведь даже стыдно и придумывать такое про серую лошадь. И вслух-то никому не скажешь. Но тогда зачем оно лезет в голову? Зачем, если все должно быть целесообразно, полезно и необходимо?»
На Петрушу и правда другой раз накатывало странное состояние, которое вряд ли показалось бы нормальным Зинаиде Павловне, Кате или даже Ведрину. Бывало, в лесу он подходил к вековой сосне и трогал ее шершавый ствол своими большими мягкими ладонями, прижимался к ней щекой и ухом, слушал тихонько, пытаясь понять дерево, его жизнь, древесную мудрость, но ничего не слышал и не понимал. Ему казалось, что дерево не хочет с ним разговаривать. «У этой сосны своя тайна, — воображал он. — У каждого сучка, у каждой иголочки есть память, древняя память. Дерево помнит, каким должно вырасти, и цвет свой, и форму, и величину. А иначе эта сосновая иголка выросла бы листочком, как вон у яблони. Есть память у них, не так-то все просто…»
Весна в этом году пришла как-то неожиданно для Петруши. Но он обрадовался весне, как чему-то долгожданному, как сбывшейся мечте: «А ведь все-таки пришла весна, несмотря ни на что. Поезд может сойти с рельсов, автобус опоздать, а весна не может не прийти».
Хоть что-то в мире постоянно и нерушимо, радовался Петруша, человек, слава богу, не властен над весной. Он не может остановить эти теплые дожди, съедающие снег, убрать туман, помешать грозе, ветру, ползти по небу облакам. И это хорошо.
Петруша радовался постоянству природы, как ребенок. Все так зыбко в человеческом мире. А тут весна опять пришла, как ей положено, значит, все в порядке. Вот бы в газетах написали, воображал Петруша, мол, радуйтесь люди, весна-то все-таки пришла.
Голова у Петруши была тяжелая, видимо, он заболел все-таки гриппом, всего ломало и корежило. Надо было дома принять лекарство. Петруша кинул на скамью телогрейку Ведрина, пропахшую его телом и лошадью, и вытянулся во весь рост с большим облегчением.
Он лежал, удивляясь, что лежит тут один, спокойный и неподвижный, как мерзлое бревно, которому все равно, рубят его или пилят на доски, лежал, как кусок неживой, косной породы в ожидании, когда к нему прикоснутся руки мастера. Он подумал было позвонить Кате, сказать, что заболел, пожаловаться ей, как плохо одному болеть. Но что бы она ему ответила? Сказала бы, прими лекарство, вызови врача. Так она говорила всегда, когда он заболевал. Да и что другого она могла сказать? Однако ему хотелось чего-то другого, может быть, сочувствия во взгляде, молчаливого сострадания. Ничего такого он в ней никогда не замечал. Все в ней было разумно, целесообразно. Если и были какие-то душевные движения, то она подавляла их силой воли. Ни разу он не видел на ее глазах слез. Как-то он спросил у нее, а ты в детстве плакала? Она сказала, что не помнит за собой такого. Петрушу это потрясло, он даже растерялся.