Я поднялся на знакомое крыльцо по скрипучим ступенькам, взялся за дверное кольцо, но дверь вдруг неожиданно сама отворилась, выглянула из сеней бабушка и отступила назад. Я заметил, что лицо ее как будто уменьшилось с тех пор, когда мы последний раз виделись, да и сама она вся уменьшилась, съежилась, поусохла.
Что на ней было надето, не сразу объяснишь, такой одежды теперь уж не носят. Была она в домотканом сарафане, когда-то, видимо, красивом. Поверх сарафана серый пиджачок, застегнутый на одну или две пуговицы. В руках у нее был зачем-то горшок со сметаной. Увидев меня, она вся растерялась.
— Ты куда это со сметаной-то, бабушка? — улыбнулся я, будто только вчера мы расстались. Она не могла вымолвить ни слова, так, с горшком сметаны в руках, я и обнял ее. Потом она сунула его куда-то на полицу в сенях, и мы вошли в избу.
Дедушка, сидевший на лавке у окошка, повернул свою лысеющую голову в нашу сторону, однако не узнал меня сразу. Он сидел босиком в красной пестрядинной рубахе с заплатами на локтях. Дед мой был однорукий, и правый рукав ниже локтя болтался пустой, как будто ему удалось шутки ради втянуть руку в рукав, и вот сейчас она выйдет оттуда.
Я сел рядом на лавку, заглянул ему в глаза, и лицо его бородатое вдруг осветилось улыбкой, он зашевелился беспокойно, встал, мы неловко обнялись.
— Приехал? Что телеграмму не подал?
— И так хорошо, без телеграммы, — я прижался щекой к его плечу, теплому, костлявому. — Как жив-то?
— Хорошо живем, — довольным голосом отвечал он.
— Ну и ладно, теперь я все лето с вами буду.
— Хорошо, — благодушно отозвался он. — Поможешь сенокосить.
Не знаю почему, но избушка показалась мне еще теснее, чем прежде, а печь еще приземистее и неказистее.. «Неужели я когда-то спал на ней? — подумалось мне. — Теперь и не поместиться там».
— Печь-то осела, что ли? — спросил я.
— Осела. Да скоро уж совсем провалится, — безнадежно махнула рукой бабушка. — Вон и пол у дверей осел.
— Силы уж не стало, парень, — вдруг сказал дед, тряхнув головой.
— Что сила, когда толка нет, — возразила бабушка. — Была и у тебя сила, да вышла вся без ума. Что уж там, придавит когда-нибудь избой или печью.
— Дави, — ухмыльнулся дед. — Не век жить. Смерть придет, так умрешь. Где застигнет, там и умрешь.
Подоконники стали щелеваты, белая масляная краска облупилась, рамы рассохлись. Я вздохнул и спросил бодрясь:
— Корова-то жива, бабушка?
— Жива-а, — протянула она. — Завтра наша очередь караулить. Идите вон со стариком караульте.
— Давай ладно, теперь уж помогать буду, — пообещал я.
— Хорошо бы, — как-то недоверчиво отозвалась она. — Помоги уж, если захочешь.
— Да ты что, не веришь, бабушка?!
— Верю, — улыбнулась она. — Только уж отдохни прежде с дороги…
В то время совесть не мучила меня, что старики живут одни, было только немного грустно, но я прогонял эту грусть, убеждал себя, мол, все обойдется, не такие уж они и старые, бродят понемногу, и ладно.
Правда изба сильно обветшала, но даже в этой ветхости сохранились порядок и чистота. На полу лежали половики, нигде ни соринки, ни пылинки.
Я тогда не задумывался, чего стоили моей бабушке эти порядок и чистота, каждодневные хлопоты с печью и заботы о корове, как нелегко вести хозяйство в ее годы, держать скотину, кур, да еще, кажется, и поросенка. Но так уж она была устроена, такой родилась, так обучена суровой жизнью и твердо стояла на своем, придерживалась правил и обычаев своих родителей.
Силы убывали с каждым днем, но старушка не сдавалась, топила печь, стряпала, обстирывала старика, сенокосила. Ох уж этот сенокос! Кто помоложе, так тому ничего, как-то пожаловалась она, молодой пять раз косой махнет, а я за это время только один разочек. Сердце так вот и зажимает, и дыханья никакого нету, хоть реви, хоть падай, а корове-то сена надо, как корова без сена?
Потом уж она сдалась, продала половину коровы соседке, такой же старушке, как сама. Вот и стали держать корову пополам, день доила бабушка, другой день соседка.
Год или два так прожили, а силы стало еще меньше. Какой уж там сенокос, с крыльца бы хоть сойти да полведерка воды вычерпнуть из колодца…
Вот тут я упрекаю себя горько и проклинаю свою судьбу, что в самые тяжелые годы меня не было с ними, не помогал ничего. Не понимал, не доходило до меня, что надо было облегчить их последние шаги в жизни. Все искал какую-то великую истину да жизненный смысл, как искали алхимики философский камень. Неужели и дети мои так? Впрочем, отчего бы и не поискать этого смысла, когда делать нечего, руки праздны, стипендию платят и кусок хлеба откуда-то появляется на обед каждый день.