Выбрать главу

Смешно сказать, но раз пять он ходил к ручью за водой, чтобы, как вчера, застигнуть там Наташку, но она не приходила. Он, правда, видел ее белую косынку за низенькими, чахлыми кусточками ив на другом краю пожни. Потом косынка перестала мелькать, и Володька пошел к ручью.

Она была там, глянула на него, но не улыбнулась. В глазах у нее стояло ненастье, как вот бывает, когда в ясную погоду неожиданное облако задернет солнышко. Он стоял и ждал, когда она освободит место.

Наташка зачерпнула берестяным черпаком воды из ручья, напилась неторопливо и вдруг выплеснула остатки прямо ему в лицо. Он вздрогнул, она ойкнула и тихонько рассмеялась. Тут он поцеловал ее. Ощутил на миг прохладный от воды рот, теплые руки, крепко обвившие его шею. Но руки тут же разжались и легонько оттолкнули его. Она взяла с куста косынку и стала неторопливо подниматься на берег. А он не знал, как ему быть, что сказать, да и надо ли говорить.

Молча они шагали по скошенной пожне, иногда она испытующе поглядывала на него, и брови ее хмурились. Потом легкая улыбка мелькнула на ее лице. Он смотрел на нее и как будто видел впервые. Она тоже с каким-то удивлением посматривала на него.

— Что ты молчишь? — спросил он.

— Не знаю, — пробормотала, она. — Боюсь.

— Чего боишься-то?

— Тебя.

— Ну, ты скажешь.

После этого они долго не встречались. Наверное, оба боялись самих себя.

Володька часто потом думал, что их остановила та же самая темная сила, которая и столкнула. Только ей одной, этой темной силе, известны тайны бытия, и зачатия, и смерти. Когда надо, настанет срок, она не остановит, а подтолкнет…

Так вот, наверное, для той Наташки он и задумал сделать лодку. Поплывут они с ней по синей воде. Она совсем рядом с ним, сидит на носу лодки и улыбается. Но нельзя обнять ее, потрогать, потому что все поломается, исказится, сомнется. Замутится прозрачный источник, из которого пьет его жаждущая душа. Пьет и не может никогда досыта напиться.

Среди ночи Володька проснулся. Огонь еще жил. Лежать было холодно и неуютно. Морозец пощипывал лицо и уши. Дед со стоном пошевелился по ту сторону огня, и Володька пожалел, что затеял это дело с лодкой. Что-то у деда болело, наверное, опять рука, натруженная работой. Вместо второй руки у него была культя.

Парасковья рассказывала не раз, как все это получилось. Рассказывала всегда с досадой, в сердцах, будто старик сам во всем виноват, оставшись инвалидом на всю жизнь. А уж сколько она из-за этого выстрадала, сколько выстрадала из-за дурака. И слов нет, чтобы высказать.

— Как же это? — спрашивал Володька.

— А леший его, беспутика, сунул в молотилку. Кабы на войне, так ладно, всяко на войне бывает, а тут… дома ведь.

В колхоз привезли молотилку. Первая молотилка в колхозе — это что-то вроде престольного праздника, все повалили на ток, кому надо и не надо. Дед напялил новехонький кафтан и пошел. А Парасковья, мудрая женщина, как будто чуяла беду. Не ходи ты, старик, в новом кафтане, оболокнись во что-нибудь старое. Нет, уперся. И стал снопы подавать, дьявол бы его уволок, окаянного да непослушного. Дьявол-то, видно, и уволок его, согрешишь тут с дураком. Барабаном-то и захватило рукав, или, хрен там знает, чем еще, каким местом. И потащило за руку в машину. Руку-то перемололо, измочалило вместе с рукавом, будто корова сжевала. Новый ведь и кафтан-то, ни разу не надеванный, в амбаре висел…

— Больно ли было? — спросил как-то Володька деда.

— Да ведь как, — отвечал тот равнодушно. — Больно.

— И не говори, и не вспоминай, — махнула рукой Парасковья и заплакала. — Привезли на телеге, в лице ни кровиночки, рукав весь изжеван, в крови. Так и повезли в больницу в новом кафтане. Иду за телегой, плачу да ругаюсь. Надень бы что старое, так рукав-то и не захватило бы. И кафтана-то жалко нового, и его, дурака, еще больше жалею, как тут хошь. И молотилку-то ругаю. Да ведь и себя жалко.

— А что же дальше? — спросил Володька. — До больницы-то ведь двадцать верст.

— Не меньше, поди-ка, — согласилась Парасковья. — Чего дальше. Отняли руку, да и все. Теперь вон с одной граблей. А много ли наробишь одной-то граблей? Так вот и маемся.

В темноте смутно белела лодка. Огонь догорал. Надо было встать да подложить еще дров, но Володьке вставать не хотелось, чтобы не потерять остатки тепла, которое притаилось где-то в самом его нутре.

Дед опять простонал. И Володька опять пожалел его, что потащил в лес. Захотелось обнять старика, прижаться щекой к его бороде и заплакать от жалости: «Дедушко, не уходи. Мне страшно одному».

Сквозь деревья видать было стылое, как прозрачная ледяная глыба, небо с вмерзшими в него звездами. Глубокая тишина стояла в лесу, как на дне омута, куда, бывало, нырял Володька. И где-то там, близко ли, далеко ли, шевелилось в этой тишине мохнатое и когтистое. На Володьку напал страх: «Не медведь ли это?»