У потолка по-прежнему висела голая лампочка. Отец говорил, что не признает абажуров, но я знал, что их просто не было в продаже. Эта голая лампочка всегда напоминала мне о первых днях жизни в поселке, о неуюте, о надеждах.
Постепенно я привык к нашей комнате на четвертом этаже. Сверху было видно далеко, а в ясную погоду на горизонте маячила какая-то деревня с ее садами и полями. Ни разу я не видел там никакого движения, как будто сады росли сами по себе, без человека, а деревня просто нарисована…
Опять пришло лето, и мы обсуждали, куда меня девать. И я понял, что девать меня некуда, разве что снова отправить в деревню к дядькам. Там хоть картошка есть, огурцы, лук. Оказывается, за зиму я опять отощал, кожа да кости, и бледный, как утопленник.
— Пускай едет к дядькам, — сказал отец. — Все-таки деревня.
— Пускай едет, — задумчиво вздохнула мать. — Только к Прокопу надо, у него корова.
Я сказал, что к Прокопу не хочу, у него там нет бабушки.
— Да ведь можно и у того пожить и у другого, — сказала мать. — Надоест у Прокопа, иди к Власу.
Она улыбнулась, отец молчал. Сойти мне велели на одну остановку раньше, чтобы попасть в Прокопову деревню, а там дорога приведет. Около Прокоповой хаты стоит липа, ее видно издалека.
Прокопова хата была еще хуже, чем у Власа. Летом, в жару, в ней было хорошо, а зимой, не дай бог, не натопишь. Три нижних венца от земли сгнили дотла и держались кое-как, обмазанные глиной. Зимой на стене под утро, бывало, намерзал лед.
Дядька Прокоп был кряжист и рыжеват. Работал он в городе, где-то в мастерской, чего-то штамповал, и домой приезжал уставший и грязный.
После ужина дядька Прокоп свертывал коренастую, как он сам, цигарку из крепкого самосаду, и мы шли в огород. Он осматривал грядки, табак, мечтал о саде, достать бы только саженцы. Ему хотелось грушу, как у соседа. Любовался липой, на которой аисты свили себе гнездо. Но больше всего мечтал он о хате. Старая хата сильно его расстраивала, надо было менять, по крайней мере, три бревна. А где их взять в безлесой местности?
Однажды в воскресенье он добыл пару волов, и мы с ним поехали у кого-то покупать три бревна.
Волы тащились медленно. Погода стояла ясная. Дядька то дремал, то закуривал и начинал размышлять вслух, за сколько рублей удастся купить лес, да надо ли ставить магарыч. И выходило у него, что магарыч — дело хорошее, обратно ехать будет веселее.
Волы свернули на болотистую луговину. Из травы вылетела утка и свалилась через три шага. Дядька Влас кинулся ее ловить, да, видно, когда падал, примял совсем.
— Подранок, — сказал он. — Стрелял кто-то.
Приехали в нужную деревню мы что-то уже около полудня или позже, часов у нас не было. Он оставил меня ка телеге, а сам зашел в какую-то хату, но скоро выскочил оттуда как ошпаренный, матерясь и чертыхаясь, и мы поехали обратно. Я не стал спрашивать, почему он не смог купить эти три бревна. Дядька сам объяснил ситуацию:
— Продал, сукин сын!
Всю дорогу мы ехали молча, и я так устал, что едва не уснул. Сил у меня на такие поездки после зимы, видимо, не было.
Дядька Прокоп так не заменил эти три гнилых венца и прожил в старой хате, наверное, еще лет двадцать. А я запомнил поездку на волах через болота и поля и непонятную тоску.
Наверное, тогда я был очень одинок. Все для меня было чужое, и дядьки с их заботами, и мой отец. Да и как вдруг можно полюбить человека, которого не видел и не слышал всю войну? И вот пришел к тебе незнакомый мужик, и тебе сказали, что это твой отец, люби его. А это твои родные дядьки, люби их, они тебя тоже любят.
Сердце мое было заперто наглухо, их любви я не ощущал и сам никого не любил. Я только с удивлением присматривался к ним ко всем, изучал их и был равнодушен. Никакого чувства крови не было во мне. Не раз мать внушала, что ж ты дичишься, обними своего батьку. Я отвечал, что не хочу никого обнимать и меня не надо обнимать. Это мучило их. Это ж твой батька, говорила она, дурачок ты, дурачок.
Да и они не могли меня любить, думал я, и они одичали после этой войны. Четыре года в окопах, пули, мины, снаряды над головой, смерть кругом. И вдруг тишина, какой он никогда не видел и не слышал. Не знаю, может, я и ошибаюсь, но со мной все это было примерно так. Война изуродовала нас всех…
Надо с человеком пуд соли съесть, пережить и горе и радость, чтобы полюбить его или не полюбить.
Медленно я привыкал к своей родне. С холодной душой ложился спать и с холодной душой вставал. Часто мне было очень тоскливо и горько.
Если и не любовь, то привязанность пришла ко мне гораздо позже. Любить надо было еще научиться, если, вообще, этому можно научиться…