Выбрать главу

Первое время он ничего не понимал и не пытался понять, жил как во сне. Сослуживцы высказывали ему соболезнование, на их лицах изобразилось сочувствие, невеселость, озабоченность, что ли. Однако уж к концу поминок кто-то стал рассказывать потихоньку анекдот, потихоньку рассмеялись, завелся разговор, не имеющий никакого отношения к его матери. «Ну да ведь что она им? — подумал Петруша. — У них свои заботы. И ничего не надо было, никаких поминок, но уж так принято».

Растерявшийся Петруша говорил сам себе, что такова жизнь, все привыкают к своим потерям, видимо, привыкнет и он. Да и вообще Петруша со своим горем и одиночеством ничто по сравнению с тем, что делается в мире. И правда, ему становилось легче, когда он начинал думать, что не у него одного несчастье. И тем не менее он чувствовал себя одиноким и осиротевшим, неуютно устроенным. И даже когда случалось увидеть солнышко, мелькавшее над крышами домов, то оно казалось ему ненатуральным, бутафорским. Вот придет сейчас рабочий по свету и выключит его, как в театре. Петруша думал, что все это из-за матери. Пока она была с ним, жизнь катилась обычно, своим чередом, ни о чем он особенно не задумывался, как будто она взяла на свои плечи его обязанность думать и рассуждать.

Жили они на двенадцатом этаже в однокомнатной квартирке и очень любили свое неказистое жилье, благоустраивали, как умели. У матери на подоконнике стояли цветы в горшках, назывались они столетниками, и Авдотья Степановна и Петруша верили, что цветы эти помогают от некоторых болезней, а от нарывов особенно хороши. Однако нарывов у них не бывало.

Теперь Петруша часто забывал поливать цветы, а все полеживал на кухне, где приютились хлипкая кушеточка, стол да пара табуреток.

Да, когда-то они мечтали об уюте и комфорте, и Авдотье Степановне действительно удавалось внести в их квартирку жилой дух. Теперь все запустело, а в углах даже повисла паутина, и работяга-паучок совсем уж переселился на книжную полку, которую давным-давно Петруша купил и с невероятными трудами укрепил на стене.

Теперь если он не слонялся по комнате, то лежал на кушеточке и смотрел на прокопченный зеленый чайник. Мать все чистила его всякими моющими средствами, но ей не удавалось его никак отчистить. Чайник был очень старый и, верно, отслужил свой век, но они привыкли к нему и не хотели выбрасывать. «Ну и чайник у нас с тобой, Петруша, — ворчала мать. — Стыдно и людям показывать». И вот теперь он один, и как-то необыкновенно тихо, словно вся жизнь вдруг остановилась или уснула, и в этой тишине бьется зачем-то одно только Петрушино сердце, одно во всем мире. Прежде, бывало, скажет он что-нибудь пусть даже и необязательное, легкомысленное, так мать непременно откликнется из какого-то угла. Что она там бормотнет, не всегда и расслышишь, но главное, что отозвалась. Правду сказать, Петруша раздражался от ее не очень мелодичного голоса, даже нервничал другой раз, выходил из себя, потому как голос раздавался не всегда кстати, например, когда после обеда он погружался в дремоту. Раздражали его также материны тяжелые шаги, звон тарелок и чашек, которые она принималась мыть как раз в то время, когда его сладко смаривало.

Теперь ничего этого не стало. Никто уж не подсказывал ему, мол, Петруша, сделал бы так, Петруша, этого делать нельзя, не глупи-ка ты, Петруша.

Он остался один, и вот уж прошел год, а он так и не смог привыкнуть к одиночеству, к тому, что в голову лезет всякая чертовщина. И кроме того, он никак не может ужиться с самим собой, и как-то, в общем, неуютно ему, бестолково на этом свете, словно он влез в чью-то чужую кожу, занял не свое место да и живет. А тот человек, чье место по закону, артачится, гонит его. Однако с этим душевным неуютом Петруша боролся разными способами. Стоило ему выглянуть на улицу в окошко и увидеть белые дома вокруг, идущие строем неизвестно куда, в зыбкую бесконечность, ему становилось и легче и яснее. Он уже не одинок, он с этими домами, в которых живут люди. И все сразу как-то определялось на свои места, и даже небо с тусклым городским солнцем делалось привычным и знакомым, соучастником его жизни. И этого соучастника он сто раз на дню видит, и даже разговаривал с ним, и чуть ли не выпивал у кого-то на дне рождения. В общем, солнышко вдруг делалось обычным, заурядным солнцем, какое он видел всякий день, торопясь на службу. Да и все остальное делалось обычным, попадало под всеобщие, суетливые законы, вроде того, что нельзя опаздывать на работу, не надо переходить улицу, когда красный свет, у всех бывают печали и радости, так устроено в этой жизни, а другой и не бывает.

Он уволился со своей прежней работы, и теперь времени на раздумья у него хватало. Он как-то вдруг почувствовал, осознал, что мозг у человека не только для работы и общения с людьми, но и для думанья, осмысления самого себя. И встал сразу вопрос, а кто ты такой, Петруша Колотовкин, для чего ты в этом мире? Может, тебя тут и не надо вовсе? Вопрос о себе потянул из каких-то неведомых глубин непонятные давно забытые видения, например, кто его родил, каким он явился на свет уродцем; стало вдруг возникать другое время, люди, когда-то окружавшие его и говорившие с ним.