Нет, не перевербовывался ни в одну веру Кобцевич, не принял правыми абсолютно ни соцев, ни демов, ни христиан. Но их стало уже втрое больше, чем прежде, и все оказывались правы в чем-то; а самое главное - появлялось, предчувствовалось в душе рождение простого вопроса к самому себе: что дееши?
Как сейчас: зачем выследил чужую жену?
Не "права ли она", а именно - зачем выследил?
А часом раньше - зачем козырнул, принял к исполнению вроде бы естественные, логичные для слуги государства предписания, если не веришь ни в конечную правоту, ни в неправоту их? И еще - знаешь ведь, что если все сделать по плану, быстро и решительно, без малейшей утечки информации, - то все получится, но ничем хорошим в конечном итоге не обернется? Знаешь - и что? Зачем, увидев собственными глазами, что Лешка - не его дитя, не сказал Машке ни слова, и если постарался отвадить Рубана от дома - то так, чтобы ничего не стало заметным? Не смирился - но и не восстал?
И вообще, зачем продолжаешь который год работать, как будто ничего не случилось, по странной какой-то инерции служить делу, в которое совсем не веришь, и бороться с людьми, делами, идеями, в которые не веришь тоже? Должна же быть хоть одна опора, хоть одна истина, надежная без исключения, истина навсегда? Во что превратился он сам?
А может быть, за всем этим двойным и тройным маскарадом, за тем обликом души, который он в себе знает, допускает знать, ворочается иное существо, тайный и грязный зверь?
Кобцевич поднял голову, взглянул на часы и на окно. Там по-прежнему горел слабый розовый свет, да по занавеске проплыла неспешная тень. А времени немного. "Окна", во время которого никто не заметит его отсутствия ни в управлении, ни в дежурке, ни дома, оставалось всего минут сорок. И это - на все, с учетом дорожной скользотищи.
Дмитрий никогда не прокалывался; и теперь, не зная еще, что именно предпримет, он, как всегда, подстраховался.
Быстро набрал домашний номер и, как мог спокойно, сказал Маше, что, наверное, приедет ужинать через полчаса, если дела не задержат.
Позвонил в дежурку - все нормально, а раз так, то немного задержится, поужинает дома.
И набрал третий номер - телефона в двадцать пятой квартире. Шесть цифр; а перед седьмой - замер.
Все дело - в ней. Но признаться в этом - страшно: Ни советоваться, ни водку пьянствовать с Вадимом уже нет ни времени, ни желания. Да и стоит ли сейчас всерьез раздумывать, хуже ли и насколько хуже всем станет, если операции сработают и начнется откатка, большая откатка, из которой далеко не все выкарабкаются живыми и неискалеченными? Хотя, наверное, предупредить было бы честнее; и если вы, господа, чего-то и в самом деле стоите, если часть народа за вас - тогда потягаемся, а история пусть рассудит. А то ведь исподтишка можно и голову Олоферну отрубить - а в равном бою все пошло бы иначе...
Даже сейчас, уже почти допустив внутреннее прозрение, отгонял его, пытался - внутренне - откупиться соображением о долге служебном и долге историческом, пытался залить, замазать словесами светлеющее окно...
Нет, на внешнем слое Кобцевич не скрывал ни от себя, ни от Машки и даже ни от Рубана, что ему нравится эта тонкая, манерная, злоязычная змеюка. Сто лет знакомы; еще и женаты не были, когда Маша привела в дом подругу, состоящую, по тогдашнему неумению делать макияж и отсутствию приличной одежды, только из яркозеленых, широко расставленных глаз и неприлично красивых ног.
Машкину решимость Кобцевич оценил еще тогда. Вся Машка в этом: сразу сунуться под самую большую опасность, и если вдруг пронесет Господь, - жить чуть поспокойнее. Если же нет - развести руками: ну вот, мол, я так и знала, что плохо кончится. Такой вот ослик Иа, только добрая и нежная, и домашняя лучшей хозяйки, казалось, и не найти. Если бы не эта мука с Лешкой...
А тогда Кобцевич умилился, понял и пожалел Машу, но нечто появилось в его отношениях с Татьяной, ставшей частой гостьей в доме. Тайное нечто... Вроде оставались с Татьяной приятелями, только осторожничал, особенно оказываясь наедине, в выборе тем для разговора, и все реже огрызался на шпильки. Потом Татьяна привела жениха, Сашку Рубана - вот, мол, привязался мент, никак не отклеится, уже и переспала, думала - отпадет, так нет же. Придется замуж выходить...
Дмитрий видел, что больших радостей брак Татьяне не приносит; видел и полуосознанно считал - хорошо, так и должно быть, разве Сашка может превосходить его? А Таня...
Боже мой, сколько раз за прошедшие годы она дразнила, едва ли не соблазняла его, сколько раз ее недопустимо красивые ноги оказывались перед ним обнаженными выше всякой меры... Разве что с недавних пор - с лета, наверное, Татьяне разонравилось его дразнить... Наверное, в это время и появился у нее Вадик. А прежде - сколько раз мог Дмитрий прижать к себе это змеистое, узкое тело, впиться в губы, подмять...
Но все это стало бы ее победой. Она бы не отдавалась - брала, прицепила бы Кобцевича, как очередную побрякушку на гладкую шею - быть может, только затем, чтобы ощущать превосходство над всеми в этом доме.
Как отодвигал Дмитрий осознание, что в эти минуты в самой темной (а может, и самой настоящей?) глубине души у него появилась уверенность, что теперь-то роли переменились, и змеюка будет как о счастье умолять взять ее, будет унижаться, будет молиться, чтоб только удалось ей откупиться своим телом от разоблачения... потому что Рубан вряд ли простит, и уж тем более - Вадиму.
И хотел, горел Кобцевич желанием смять, покорить, подчинить ее; вот только, понимая это, еще чуточку слукавил, подсказал себе: только затем, чтобы сполна рассчитаться с Рубаном...
И тут отбросил отговорку, костыль: аз есмь - и ужаснулся наготе своей. И нечто непреодолимое восстановилось в душе - и Кобцевич понял, что совершит дальше.
Набрал седьмую цифру. Гудок. Ответила Таня. Дмитрий не стал представляться - знал, что все равно безошибочно узнает по голосу, - а назвал ее по имени и попросил к трубке Вадима.
Таня молчала секунд пять; почти все, что хотел, Кобцевич получил в эти секунды, представляя, как разгорается ужас в зеленых, широко расставленных глазах, как сходит румянец со щек, с шеи, с распахнутой груди. Получил - и сказал мягко, как любимому ребенку:
- Не бойся. Это по делу.
И Вадиму сказал со спокойствием сделавшего выбор человека:
- Вадик, у меня серьезный разговор. И совсем неличный. Спускайтесь. Я у подъезда, с машиной.
Пока они собирались, Кобцевич, со странной самоиронией, подумал, что судьба выкинула резкую альтернативу - или служебное предательство, но если все пройдет гладко - избавление тысяч, миллионов от ненужных страданий, или же Танька, ее долгожданная покорность и сполна расплата с Сашкой Рубаном, другом-врагом.
А может быть, в конечном итоге не получится ничего хорошего...
На шестой минуте они вышли на крыльцо.
Кобцевич уже подогнал "Ниву" к подъезду и распахнул дверцу. Не давая сказать ни слова, бросил Татьяне, проскользнувшей на заднее сидение:
- Подброшу к дому. Ты не видела меня, я - тебя.
А Вадиму просто кивнул: все, мол, в порядке.
И - рванул машину, так что снежные струи выметнулись из-под шипованной резины.
Еще шесть минут гонки, рисковой и азартной - и они возле ментовской башни. Перехватил все еще тревожный, ошалелый взгляд зеленых глаз из-под меховой шапки - и даже удержался от повторного напоминания. Только бросил: "Счастливо" - и, едва сопящий Вадик забрался в машину и захлопнул дверцу, круто развернулся и погнал к его дому.
Но, не доехав с полверсты, выбрал пятачок у сквера, затормозил и вышел из машины, жестом показав Вадиму, чтобы тот шел следом.
- Послушай, Дима, я хочу тебе объяснить...
- Потом. Слушай сюда. У нас пятнадцать минут. К этой информации отнесись на полном серьезе, и учти - времени осталось всего три дня. Источник, естественно, анонимный, ссылаться нельзя. Но - совершенно точно. Будут проведены три одновременные операции...