- Сволочь! - крикнул в ярости Рубан, считающий так же и с тою же скоростью. - Думаешь, переиграл, гэбуха?!
- И, накрыв в полуполете автомат, перекатился и с трех шагов хлестнул огненной струей по груди Кобцевича.
Четыре пули - четыре тяжких, перешибающих дыхание, но не смертельных удара в бронежилет. А пятая пуля раздвинула пластины у левого плеча и горячо ввинтилась в плоть.
Кобцевич еще стоял, превозмогая боль и удивление, когда из-за спины его, от машин, часто затараторили автоматные очереди, и по металлу камазовской кабины, по борту "Алки", по асфальту и щебню дороги загремели пули.
Сашка, дико оскалясь, перекатился к переднему скату, но выстрелить не успел. Кобцевич прыгнул, целой правой рукой пригнул Сашкину шею и, прикрывая спиной, как щитом, Рубана от автоматного огня, закричал:
- Не стрелять! Не стрелять!
Рубан дернулся раз, еще раз, но затем то ли понял, что ничего уже не успеть, то ли достала настоящая боль (две пули попали в ногу), но затих.
Секундой позже забухали тяжелые ботинки, ребята авангарда растащили братьев. К Дмитрию бросился старлей, афганец, с индпакетом (кровь уже хлестала прилично); Рубана обезоружили, оттащили от машины и заставили лежать под автоматным прицелом.
Старлей перевязывал умело, а Василь, второй зам, протягивал фляжку.
Кобцевич отхлебнул, потом - еще, чувствуя даже сквозь боль, как теплый коньяк прокатывается по телу, потом вернул флягу и, как мог твердо, сообщил:
- Мы тут по личным делам поцапались с майором, но стрельба - случайная. Не фиксировать. "КАМаз" отогнать на обочину, поднять шлагбаум - и провести колонну. Старший - ты.
Афганец закончил бинтовать, приделал перевязь.
Дмитрий сел, покрутил головой (уже бамкали далекие бронзовые молоточки, отзванивая потерю крови) и распорядился:
- Перевяжите майора. Прости, Александр Григорьевич - стреляют, как сапожники, чуть не поубивали...
Когда, спустя семь с половиной минут, из-за лесочка вымахнула колонна легковушек и автобусов, "КАМаз" стоял в полусотне метров от перекрестка, шлагбаум будто и не закрывался, и "нива" с мигалкой стояла на трассе, осаживая негустой поток "жигулят" и "москвичей" дачников, возвращающихся в город.
За рулем "нивы" сидел и помахивал из открытого окна жезлом прапорщик Москаленков, регулировал движение и все раздумывал - сразу сказать или потом отразить в рапорте, что открыл огонь на поражение, не дожидаясь команды; а на заднем сидении, поневоле касаясь друг друга, сидели два бывших майора, два раненых профессионала, два брата, и каждый считал правильными только свои поступки.
Колонна выкатилась на шоссе и понеслась к Москве. "Нива" развернулась и пристроилась сзади: до окружной - всем по пути, а там - в госпиталь.
Спустя пару минут Рубан сказал, умащивая поудобнее раненую ногу:
- Твоя взяла, гэбуха. Кобцевич ответил вяло:
- Заткнись, мент, - и хотел продолжить, сказать, что не взяла ничья, просто событиям дано разворачиваться своим чередом, и не их ума дело подводить итоги и выискивать смысл. Но не стал напрягаться, тем более при прапорщике, а откинулся на сидение и спокойно стал вслушиваться в перестук бронзовых молоточков по хрустальной наковальне...
- Что - кровь...
- Что - род...
- Что - Бог...
- Что - долг...
- Кто - брат...
- Кто - враг...
- Кто - прав...
- Где - век...
- Где - рок...
- Чей род...
- Чей брат...
Потом была операционная, палата, солнце, и снова ночь, и снова пришли двое, но уже с другими лицами, и объясняли, объясняли равносущность намерений и действий, вероятностей и реальностей в поляризованном мире противоборствующих сил, и Дмитрий все хотел их узнать и расспросить...
ЭПИЛОГ
Саша Рубан поднялся в лифте и подошел, чуть прихрамывая, к двери. Звонить не стал - увидит в глазок и не откроет, - а достал заготовленный дубликат ключа, негромко щелкнул замком и вошел в квартиру...
В Москве затеряться можно - если очень постараться. Татьяна постаралась, как смогла, но оказалось - не очень.
Ко времени выхода Рубана из госпиталя она выехала из квартиры, ушла, не оставив координат, из студии и, кажется, отменила или сверхплотно законспирировала встречи с Вадимом. Но Машке Кобцевич позванивала - откуда, собственно, Рубан и узнал, что Танька осталась в Москве.
Но Машка - известная партизанка, ни за что на адрес не расколется. А со временем на поиски и с деньгами у Саши стало туговато.
После двух месяцев в госпитале и еще одного - под следствием ему, самодуру, беспредельнику, разгильдяю и угонщику "камазов" с колхозной картошкой места в очищающихся рядах не нашлось.
В рэкетиры сам не пошел - побрезговал.
Устроился водителем-охранником к банкиру, тоже, слава Богу, хохлу и тоже некурящему.
Платил Тимофеич хорошо, вроде даже слишком, но, во-первых, резко похолодало к бывшим праздникам, а ныне поминкам, и пришлось прикупить одежку, в комисах же шмотки стоили столько, что Рубан поначалу даже переспрашивал, и сшито почти все оказалось на недомерков. Хорошо, хоть с обувкой проблем не встало - обеспечило родное покойное МВД на пять зим вперед. Во-вторых, неважнецки стало со жратвой, впроголодь же не поработаешь - приходилось тратиться.
Водил Рубан шефову "девятку" аккуратно, вылизывал в охотку, и за две недели выучил шефов график назубок. Понял, когда просить и делать "окна", когда - от зари до зари, от темна до темна, - и тогда только всерьез принялся за поиски.
Сначала прокатился по адресам подружек. Пусто. Потом дней десять "пас" Вадима, но на Таню так и не вышел. Прибивать же самого Вадима перехотелось. В самом ли что-то изменилось, Вадим ли стал другим? Гуляет с пацанятами, как примерный папаша, и ни дружков, ни девочек... А на лице - растерянность, будто у ежика при встрече с обувной щеткой.
Страна разваливалась, придурки всех мастей митинговали, жратва теряла всякое название - просто еда, и только, а Саша, не отчаиваясь разве только от хохляцкого своего упрямства, высматривал и высматривал Таню в громадной, все еще многолюдной, поганеющей Москве.
Потом, когда уже и Союз гавкнулся, а за рубль и поздороваться стало можно не co всяким, Рубан хлопнул себя по лбу: женщине легче поменять семью, работу, подруг и любовника, чем косметичку, парикмахершу и портниху.
Память не подвела; догадка - тоже. На третий день, у косметического, засек ее и провел - погрузневшую, родную. На пятый - знал точно: не случайный адрес, живет там - и живет одна.
Еще три дня - у Тимофеича запарка, даже с лица сник, работает, конечно, на себя, но по шестнадцать же часов подряд! Рубан завел в машине термосок литра на два, китайский, и скармливал шефу розовое, домодельное, на Тишинке купленное сало с горячим чаем.
Но ключи за эти дни подобрал и, зная, когда Тане положено вынырнуть из метро, побывал в квартире.
Походил в носочках по линолеуму, потрогал ее разбросанное кое-как барахлишко - и назад, к шефу; успел минута в минуту, хотя и заносило дважды. Дороги паршивые.
Еще два дня - круговерть. А теперь - отгул. На целых трое суток! С утра было решил елочку прикупить, потом понял: какая там к черту елочка-палочка! Собрался, сунул за полушубок флакон - и на троллейбус.
Пересел, выскочил, прошел дворами, постоял у окон, высматривая свет и движение, и влетел в дом.
В прихожей осторожно, беззвучно прикрыл за собой дверь, вдохнул тепло, запах, музыку - и вдруг понял, что ни шагу больше сделать не может.
Уселся на скамеечку для обуви и сидел неподвижно, пока из комнаты не появилась Таня и, охнув, не уселась тяжело на первую попавшуюся табуретку.
А тогда сказал совсем не то, что собирался, что повторял уже много дней.
Сказал тихо:
- Слышишь, маленькая, этой Москвы и этой демократии - хватит. У меня мама в Чернигове, старенькая совсем. Поехали домой!