Назначенный командиром роты на Лопатку старший лейтенант Венедикт Окаемов, самый из нас образованный и культурный, - до войны артист областного театра в Курске или в Орле, как он не раз повторял, "русский актер в третьем поколении", - невысокий, но ладный и красивый, неуемный бабник, прозванный за мохнатые усы и бакенбарды Денисом Давыдовым, подняв стакан, после каждого тоста строгим трагически-проникновенным голосом возглашал: "За вас, друзья, за дружбу нашу мне все равно, что жизнь отдать или портки пропить!" - и при этом всякий раз на глазах у него от волнения выступали слезы. Под конец он свалился, но и лежа на спальном мешке, время от времени продолжал выкрикивать эту фразу, рвал на себе нательную рубаху, ожесточенно сучил ногами, словно стараясь оторвать болтавшиеся у щиколоток матерчатые завязки кальсон, и горько, неутешно плакал. Мне было его жаль прежде всего как жертву чудовищной несправедливости: выпив, он обычно, давясь слезами, чистосердечно рассказывал об открытых им темпоритмах, о системе перевоплощения актера, которую в юношеские годы, еще до войны, именно он придумал, разработал и по доверчивости показал известному режиссеру Станиславскому - тот пустил ее в дело и "сорвал бешеные аплодисменты", прославился на весь мир, а о жившем в провинции Венедикте Окаемове никто не вспомнил и словом даже не упомянули, хотя, разумеется, знали, кто начал перевоплощаться первым, а кто эту систему и темпоритмы попросту присвоил.
Откровенно предупредив о дурной наследственности, я выпил меньше всех, граммов двести пятьдесят за вечер, но тоже был растроган до слез и счастлив своей принадлежностью к лучшей части человечества - офицерскому товариществу и во всем мире, на всей земле самыми близкими людьми мне казались эти четверо офицеров, с которыми в одной палатке я провел около двух недель. В радостном обалдении я повторял про себя высказанное по поводу моего назначения старшим из нас, майором Карюкиным, замечательное в своей истинности и простоте суждение: "Владивосток - это вам не Чукотка, не Мухосранск и даже не Чухлома!" - и от умиления все во мне пело и приплясывало. Помнится, я с кем-то обнимался, а Венедикт обслюнявил мне щеку и затылок, затем, ухватив сзади за плечо и, быть может, вообразив, что мы на сцене театра, или же находясь уже в полной невменухе, называл Любкой, жарко дышал мне в ухо: "Любаня... Солнышко мое!.. Юбку сними... И трусы! Живо!.." - а затем уже в голос, с долгими выразительными паузами произносил руководительные, разные, в том числе и непонятные - заграничные или со скрытым смыслом - слова: "Ножки пошире... Па-аехали!.. Тэм-пера-мэнто выдай!.. Манжетку!.. Голос!.. Оттяни на ось!.. Еще!.. Мазочек!.. Пэз-дуто модерато!!! Массажец!.. Тики-так!.. По рубцу!.. Шире мах!.. Тэм-поритм!.. Держи манжетку!.. Осаживай!.. Люксовка!.. Форсаж!.. Волчок!.. Тэмпера-менто, сучка, тэмпера-менто!.. Голос!.. Манжетка!.. Подсос!.. Пэз-дуто модерато!!! Оттягивай!.. Тики-так!.. Форсаж!.. Крещендо, сучка, кре-щендо!!!" 5 - и при этом, не обращая ни на кого внимания, левой рукой больно сжимал мне то мышцу груди, то ягодицу и в паузах между словами громко стонал двумя - вперемежку - голосами: своим и тонким, несомненно женским, причем стоило ему подать команду: "Голос!.." - как женщина заходилась сдавленными страстными стонами и рыданиями, бедняжка совершенно изнемогала, и получалось так пронзительно, так проникновенно, что в какое-то мгновение от жалости к ней мне стало не по себе.
Я понимал, что он - актер и это игра, бутафория, догадывался, что он, должно быть, показывает свою систему в действии. Офицеры, спьяна плохо соображая, что происходит, оживились только при слове "сучка" и обрадованно закричали: "Сучка!.. Сучка, бля!.." - ничуть не представляя, что роль сучки в этом эпизоде волею судеб отводилась мне. Я пытался улыбаться, хотя чувствовал себя весьма неловко - Венедикт все это выкрикивал, стонал, брызгал слюной и даже как бы от страсти скрипел зубами и рычал мне прямо в левое ухо, крепко ухватив меня правой рукой сзади за плечо, точнее, за основание шеи, а после возгласа "Мазочек!.." зачем-то провел указательным пальцем у меня под носом будто сопли вытирал, - что мне особенно не понравилось и показалось оскорбительным. Проявляя выдержку, я ждал, когда он угомонится, и, к моему облегчению, вскоре после выкрика: "Крещендо, сучка, крещендо!!!" - он наконец отпустил меня и отполз в сторону, - потянулся к чьей-то кружке, но водки там не оказалось, опять выжрали все до капельки, и, явно огорченный, он повалился на спальный мешок и, закрыв глаза, вроде задремал, однако творческая мысль в нем не спала, вдохновение бодрствовало, и спустя минуты, надумав, он начал бурно дышать и снова принялся издавать громкие натужные стоны. Затем, неожиданно привстав на колени, потребовал тишины, выражаясь его же словами, "сделал высокое лицо", и строгим, торжественно-пьяным голосом объявил: "Уильям Шекспир!.. Зов любви, или... Утоление печали... Тр-р-рагический этюд... Испал-лняет... Вене-дикт... Ака-емов!!!" - какое-то время важно, значительно помолчал, и, с нежностью взволнованно проговорив: "Любаня... Солнышко мое... Кысанька ненаглядная..." - он ухватил сзади за плечи шестипудового могучего сибиряка гвардии капитана Коняхина, перевоплощаясь, снова выдержал некоторую паузу и, свирепо вытаращив глаза, что, видимо, должно было выражать крайнее половое возбуждение, с перекошенным лицом и рыданиями в голосе, в жалобной отчаянной обреченности закричал ему в ухо: -С-сучка, держи п...у! Ка-а-ан-чаю! - и в следующее мгновение заверещал как резаный, вероятно изображая кульминацию, отчего даже на моих пьяных сопалаточников напала дрыгоножка, а Венедикт, помедля, повалился на бок будто в изнеможении, но еще долго постанывал, пока не отключился и не захрапел.
Всю сермяжно-глобальную философию столь эмоционально выкрикнутых Венедиктом четырех слов, выражающих для значительной части человечества основополагающую суть отношений мужчины и женщины - своего рода момент истины, - я тогда по молодости не понял и не оценил, впрочем, остался в убеждении, что Венедикт только актер-исполнитель, и нисколько не усомнился в авторстве Шекспира - эту фамилию я слышал не раз или где-то читал, хотя кому она конкретно принадлежит, в то время не представлял.
Я был в меру поддатый, но не пьяный, свойственная молодости жажда познания заставила меня смотреть и слушать, ничего не упуская, и я намыслил и предположил, что темпоритм - это отдельный эпизод на сцене, а система перевоплощения - это правдивое откровенное воспроизведение жизни во всех ее проявлениях, в том числе и сугубо интимных. При такой очевидной абсолютной достоверности меня, помнится, озадачила резкая контрастность, некая полярная противоположность разных стадий в отношениях мужчины и женщины - начиналось все как бы за здравие, сугубо ласково и нежно: "Любаня... Солнышко мое!.. Кысанька ненаглядная...", а кончалось поистине за упокой - оскорбительной "сучкой" и другими грубыми и, более того, нецензурными выражениями. Такое хамство в обращении с женщиной - за что?! - понять было невозможно. Из рассказа сбитого над Вислой летчика, соседа по госпитальной палате в Костроме, я запомнил, что форсажем называется усиленная работа мотора при взлете, манжетка и подсос также относились к двигателям внутреннего сгорания, и я догадался или предположил, что эти сугубо технические термины в данном случае употреблялись с другим, скрытым смыслом. Значения же слов "крещендо", "тэмперамэнто" и "пэздуто модерато" я в те годы еще не знал, но без особых раздумий посчитал, что это иностранные матерные ругательства, как были, например, в Германии "фике-фике", "шванц" или "фице", по-русски они звучали вполне пристойно и более того - интеллигентно (произнося такие заграничные слова, особенно в России, невольно ощущаешь себя человеком с высшим образованием), а по-немецки - отборная матерщина.