С надменной легкостью водитель
передвигает свой рычаг.
И желтоватый проявитель
кусками оживляет мрак.
Встает Вселенная из мрака —
мир, что построен и забыт.
Мелькнет какой-нибудь бродяга
и снова в вечность улетит.
Почти летя, скользя по краю
в невразумительную даль,
я вспоминаю, вспоминаю,
и мне становится так жаль.
Я вспоминаю чьи-то лица,
всё, что легко умел забыть,
над чем не выпало склониться,
кого не вышло полюбить.
И я жалею, я жалею,
что раньше видел только дым,
что не сумею, не сумею
вернуться новым и другим.
В ночи, в чужом автомобиле
я понимаю навсегда,
что, может, только те и были,
в кого не верил никогда.
А что? Им тоже неизвестно,
куда шофер меня завез.
Когда-нибудь заглянут в бездну
глазами, светлыми от слез.
«Приобретут всеевропейский лоск…»
Приобретут всеевропейский лоск
слова трансазиатского поэта,
я позабуду сказочный Свердловск
и школьный двор в районе Вторчермета.
Но где бы мне ни выпало остыть,
в Париже знойном, Лондоне промозглом,
мой жалкий прах советую зарыть
на безымянном кладбище свердловском.
Не в плане не лишенной красоты,
но вычурной и артистичной позы,
а потому что там мои кенты,
их профили на мраморе и розы.
На купоросных голубых снегах,
закончившие ШРМ[60] на тройки,
они запнулись с медью в черепах
как первые солдаты перестройки.
Пусть Вторчермет гудит своей трубой.
Пластполимер пускай свистит протяжно.
И женщина, что не была со мной,
альбом откроет и закурит важно.
Она откроет голубой альбом,
где лица наши будущим согреты,
где живы мы, в альбоме голубом,
земная шваль: бандиты и поэты.
Школьница
Осень, дождь, потусторонний свет.
Как бы Богом проклятое место.
Школьница четырнадцати лет
в семь ноль-ноль выходит из подъезда.
Переходит стройку и пустырь.
В перспективе школьная ограда.
И с лихвой перекрывает мир
музыка печальнее, чем надо.
Школьница: любовь, но где она?
Школьница: любви на свете нету.
А любовь столпилась у окна…
и глядит вослед в лице соседа.
Литератор двадцати трех лет,
безнадёжный умник-недоучка,
мысленно ей шлёт физкультпривет,
грезит ножкой, а целует ручку.
Вот и всё. И ничего потом.
Через пару лет закончит школу.
Явится, физически влеком,
некто Гриша или некто Коля.
Как сосед к соседу забредёт,
скажет «брат», а может быть, «папаша».
И взаймы «Столичную» возьмёт
пальцами с наколкою «Наташа».
И когда граница двух квартир
эдаким путём пересечётся,
музыка, что перекрыла мир,
кончится, и тишина начнётся.
Закурю в кромешной тишине.
Строфы отчеркну, расставлю точки.
За стеною школьница во сне
улыбнётся, я сложу листочки.
«Двенадцать лет. Штаны вельвет…»
Двенадцать лет. Штаны вельвет. Серега Жилин слез
с забора и, сквернословя на чем свет, сказал событие.
Ах, Лора. Приехала. Цвела сирень. В лицо черемуха
дышала. И дольше века длился день. Ах, Лора, ты
существовала в башке моей давным-давно. Какое сладкое
мученье играть в футбол, ходить в кино, но всюду
чувствовать движенье иных, неведомых планет, они
столкнулись волей Бога: с забора Жилин слез Серега, и
ты приехала, мой свет.
Кинотеатр: «Пираты двадцатого века». «Буратино»
с «Дюшесом». Местная братва у «Соки-Воды» магазина.
А вот и я в трико среди ребят — Семеныч, Леха, Дюха —
рукой с наколкой «ЛЕБЕДИ» вяло почесываю брюхо.
Мне сорок с лихуем. Обилен, ворс на груди моей растет.
А вот Сергей Петрович Жилин под ручку с Лорою идет —
начальник ЖКО, к примеру, и музработник в детсаду.
Когда мы с Лорой шли по скверу и целовались на ходу,
явилось мне виденье это, а через три-четыре дня —
гусара, мальчика, поэта — ты, Лора, бросила меня.
Прощай же, детство. То, что было, не повторится никогда.
«Нева», что вставлена в перила, не более моя беда.
Сперва мычишь: кто эта сука? Но ясноокая печаль
сменяет злость, бинтует руку. И ничего уже не жаль.
Так над коробкою трубач с надменной внешностью
бродяги, с трубою утонув во мраке, трубит для осени
и звезд. И выпуклый бродячий пес ему бездарно
подвывает. И дождь мелодию ломает.
Путешествие
Изрядная река вплыла в окно вагона.
Щекою прислонясь к вагонному окну,
я думал, как ко мне фортуна благосклонна:
и заплачу за всех, и некий дар верну.
Приехали. Поддав, сонеты прочитали,
сплошную похабель оставив на потом.
На пароходе в ночь отчалить полагали,
но пригласили нас в какой-то важный дом.
Там были девочки: Маруся, Роза, Рая.
Им тридцать с гаком, все филологи оне.
И черная река от края и до края
на фоне голубом в распахнутом окне.
Читали наизусть Виталия Кальпиди[61].
И Дозморов Олег мне говорил: «Борис,
тут водка и икра, Кальпиди так Кальпиди.
Увы, порочный вкус. Смотри, не матерись».
Да я не матерюсь. Белеют пароходы
на фоне голубом в распахнутом окне.
Олег, я ошалел от водки и свободы,
и истина твоя уже открылась мне.
За тридцать, ну и что. Кальпиди так Кальпиди.
Отменно жить: икра и водка. Только нет,
не дай тебе Господь загнуться в сей квартире,
где чтут подобный слог и всем за тридцать лет.