«В сырой наркологической тюрьме…»
В сырой наркологической тюрьме,
куда меня за глюки упекли,
мимо ребят, столпившихся во тьме,
дерюгу на каталке провезли
два ангела — Серега и Андрей, — не
оглянувшись, типа все в делах,
в задроченных, но белых оперениях
со штемпелями на крылах.
Из-под дерюги — пара белых ног,
и синим-синим надпись на одной
была: как мало пройдено дорог…
И только шрам кислотный на другой
ноге — все в непонятках, как всегда:
что на второй написано ноге?
В окне горела синяя звезда,
в печальном зарешеченном окне.
Стоял вопрос, как говорят, ребром
и заострялся пару-тройку раз.
Единственный один на весь дурдом
я знал на память продолженья фраз,
но я молчал, скрывался и таил,
и осторожно на сердце берег —
что человек на небо уносил
и вообще — что значит человек.
«Мы целовались тут пять лет назад…»
Мы целовались тут пять лет назад,
и пялился какой-то азиат
на нас с тобой — целующихся — тупо
и похотливо, что поделать — хам!
Прожекторы ночного дискоклуба
гуляли по зеленым облакам.
Тогда мне было восемнадцать лет,
я пьяный был, я нес изящный бред,
на фоне безупречного заката
шатался — полыхали облака —
и материл придурка азиата,
сжав кулаки в карманах пиджака.
Где ты, где азиат, где тот пиджак?
Но верю, на горе засвищет рак,
и заново былое повторится.
Я, детка, обниму тебя, и вот,
прожекторы осветят наши лица.
И снова: что ты смотришь, идиот?
А ты опять же преградишь мне путь,
ты закричишь, ты кинешься на грудь,
ты привезешь меня в свою общагу.
Смахнешь рукою крошки со стола.
Я выпью и на пять минут прилягу,
потом проснусь: ан жизнь моя прошла.
«Ты почему-то покраснела…»
Ты почему-то покраснела,
а я черемухи нарвал,
ты целоваться не умела,
но я тебя поцеловал.
Ребята в сквере водку пили,
играли в свару и буру,
крутили Токарева Вилли
и матерились на ветру.
Такой покой в волнах эфира,
ну, а пока не льется кровь,
нет ничего уместней, Ира,
чем настоящая любовь.
«Я помню всё, хоть многое забыл…»
Я помню всё, хоть многое забыл —
разболтанную школьную ватагу.
Мы к Первомаю замутили брагу,
я из канистры первым пригубил.
Я помню час, когда ногами нас
за хамство избивали демонстранты,
и музыку, и розовые банты.
Но раньше было лучше, чем сейчас.
По-доброму, с улыбкой, как во сне:
и чудом не потухла папироска,
и мы лежим на площади Свердловска,
где памятник поставят только мне.
Романс
Саше Верникову[67]
Мотив неволи и тоски —
откуда это? Осень, что ли?
Звучит и давит на виски
мотив тоски, мотив неволи.
Всегда тоскует человек,
но иногда тоскует очень,
как будто он тагильский зек,
как, ивдельский разнорабочий.
В осенний вечер, проглотив
стакан плохого алкоголя,
сидит и слушает мотив,
мотив тоски, мотив неволи.
Мотив умолкнет, схлынет мрак,
как бы конкретно ни мутило.
Но надо, чтобы на крайняк
у человека что-то было.
Есть у меня дружок Вано
и адресок его жиганский,
ширяться дурью, пить вино
в поселок покачу цыганский.
В реальный табор пить вино —
Конечно, это театрально,
и театрально, и смешно,
но упоительно-печально.
Конечно же, давным-давно,
давным-давно не те цыганы.
Я представляю все равно
гитары, песни и туманы.
И от подобных перспектив
на случай абсолютной боли
не слишком тягостен мотив,
мотив тоски, мотив неволи.
«Музыка жила во мне…»
Музыка жила во мне,
никогда не умолкала,
но особенно во сне
эта музыка играла.
Словно маленький скрипач,
скрипача того навроде,
что играет, неудач —
ник, в подземном переходе.
В переходе я иду —
руки в брюки, кепка в клетку —
и бросаю на ходу
этой музыке монетку.
Эта музыка в душе
заиграла много позже —
до нее была уже
музыка, играла тоже.
Словно спившийся трубач
похоронного набора,
что шагает мимо прач —
чечной, гаража, забора.
На гараж, молокосос,
я залез, сижу, свалиться
не боюсь, в футболке «КРОСС»,
привезенной из столицы.
вернуться
67
Александр Верников — екатеринбургский писатель, поэт и переводчик (род. в 1962 г. в г. Серов Свердловской области).