Отойдя на некоторое расстояние от котлов, я быстро покончил с баландой и ждал свою порцию жмыха. Вдруг слышу крики, шум, немецкую брань… Смотрю, около одного из котлов — свалка, видимо поссорились из-за жмыха или баланды. Автоматчики шарахнули по этой куче несколькими длинными очередями. Люди бросились врассыпную. Убитые остались лежать на земле…
К вечеру я снова попал в свою зону. А через два дня нас перевели в кировоградскую тюрьму. Я пристроился в одной из камер на втором этаже по соседству с двумя стариками украинцами. От них я многое узнал. В тот период немцы заигрывали с украинцами и частенько из лагеря отпускали их домой: оккупантам нужна была рабочая сила, чтобы убирать созревший урожай. Местным жителям выдавались документы — «аусвайсы», но, чтобы получить такой документ, надо было пройти особый «экзамен». Заключенного вводили в один из специально оборудованных бараков. Посредине стоял стол, накрытый черным сукном. На стене висел портрет Гитлера. За этим длинным столом сидели старосты, назначенные фашистами. Старосты были из местных жителей-украинцев и хорошо знали свой район. В стороне, за небольшим стадом сидели холеные немецкие офицеры и переводчик. Входил заключенный, называл свое место жительства. Старосты начинали утомительный опрос: «А из какого села? Есть ли рядом речка? На какой стороне улицы ты жил? В каком доме? Скажи фамилию председателя колхоза, где ты до войны работал? Была ли тогда рядом с селом МТС, и если была, то сколько в ней было тракторов и каких марок?..»
Если заключенный не врал и его ответы удовлетворяли старосту, его отпускали на волю, выдавали «аусвайс». Допрос немцы и старосты вели очень строгий, перекрестный, докапывались до истины, им было важно не выпустить из лагеря ни одного русского.
По совету моих соседей стариков я заучил правдоподобную «легенду» и на завтрашнем таком «экзамене» пытался выдать себя за украинца из Уманьской области. Но я провалился, меня разоблачили, поняв, что я русский, и вместо «аусвайса» мне назначили порку и перевели в другой барак.
Мордатый полицай, командовавший экзекуцией, стоял возле барачного окна. Пороли сразу двоих: меня и еще одного заключенного. Со спущенными штанами мы лежали на деревянных скамейках. Один полицай сидел у меня на ногах, другой хотел сесть на голову, но я сказал: «Не тронь голову» — на что он с ухмылкой бросил: «Орать будешь!»
— Не буду! — ответил я.
— Побачимо! — ухмыльнулся другой полицай.
Прикусив губу, со стиснутыми зубами, обливаясь потом, я лежал на скамейке, обхватив ее двумя руками. Били меня тонкими кусками резины, отрезанными от автомобильной шины. Били по очереди два полицая-украинца, стоявшие по бокам скамейки. После каждого удара палачи смачивали резиновые плети в ведре с водой.
Мордатый, разжиревший полицай, с фашистской повязкой на рукаве, отдавал команды — по своему личному усмотрению. Когда очередь дошла до меня, он пробасил: «Всыпь-ка ему тридцать горячих! Хлопец жилистый — выдюжит!» (Мог ли я тоща знать, что этого толстомордого ублюдка-полицая я сам лично расстреляю в феврале 1943 года в одном из сел под Харьковом?)
А пока меня били. Сначала было ужасно больно — мокрые плети обжигали тело. Потом боль притупилась. «Крещение» я выдержал, но идти сам не мог: дрожали и подкашивались ноги, бил озноб, кружилась голова, мутилось сознание…
И вот я снова в тюрьме, снова на своем обжитом месте, на втором ярусе деревянных нар. Камера невелика и набита людьми до отказа. Со мной рядом, почти друг на друге, лежат человек двадцать. Грязь. Зловонье. Духота. У многих дизентерия. Параши в камере нет.
— Что, сынок? — обращается ко мне все тот же старик. — Тяжко?
Я молчу. Лежу на животе — на спине лежать не могу.
— Изверги! — говорит он. — До чего ж довели людей!
Мне жарко. Тело горит. На бок не повернуться, ноют суставы. Лежу на локтях, подперев голову руками, горючие слезы текут по щекам.
— Сынок, а сынок!
Кое-как прихожу в себя. Все та же тюремная камера. Задыхаюсь от жуткой вони. Ощущаю и сильную боль — к окровавленному телу прилипла рубашка. Бородатый старик тормошит меня за плечо: