Прохожу восемь, десять километров по вчерашним ориентирам в кромешной темноте, потом снова ползу по-пластунски сквозь березняк. И вот я уже вижу бёршевские замаскированные танки. Вдали маячит часовой.
Я вернулся в ту же немецкую часть. Как же я себя ругал за поспешность, за грубый промах! Что меня ждет? Пуля! Как оправдаться?
Подбираюсь к месту, где в кустах оставил форму: ее нет. Где же она? Во что переодеться? Я весь грязный, мокрый. Снова шарю в кустах и наконец нахожу свой узел. Просто перепутал в темноте кусты… Быстро переодеваюсь, подползаю к грузовику. Немецкий шофер спит, будто так и не просыпался, как и в прошлую ночь, торчат из кабины его длинные ноги, и храпит он так же… Я прячу в ящик похищенный «вальтер», подкидываю в кузов черную спецовку. Лезу под машину, свертываюсь на земле «калачиком» и лежу… Потом вылезаю из-под грузовика, бужу двух обозников, спящих в кузове под брезентом.
— Где ты был? — говорит один спросонья. — Тебя весь день шукали.
— Беги! — шепчет другой. — Беги отсюда! Фельдфебель орал — жуть! Эстонец всех допрашивал, все жилы вымотал. Беги!
— Где ж ты был? — снова спрашивает первый.
— Да так… у одной женщины. Здесь недалеко…
— Ух и будет тебе на орехи!
Я встаю и иду к часовому.
— О-о-о! — Часовой крайне удивлен, в лунном свете таращит на меня глаза. — Бог мой! Где ты был?
— Заночевал у одной знакомой женщины, простыл и отлеживался на печке.
— А ну быстро к дежурному.
Часовой будит унтер-офицера, и тот, ругаясь на чем свет стоит, ведет меня в село, поднимает фельдфебеля, тот будит переводчика, и все вместе мы направляемся к капитану Бёршу.
Темная ночь. Только что прошел дождь со снегом, шлепаем по грязи. Наконец заходим в дом, фельдфебель и переводчик идут в комнату к капитану, а я с унтер-офицером остаюсь в передней. Жду приговора… Дверь открывается, фельдфебель кивает мне головой. Вхожу в комнату, ноги становятся ватными, но стараюсь внешне сохранить спокойствие, взять себя в руки и не терять самообладания. Сидя на кровати в нижнем белье, Бёрш молча надевает галифе, а затем натягивает сапоги. Три часа ночи. В мою сторону он даже не смотрит. Медленно надевает китель, застегивает его на все пуговицы и подходит ко мне.
Я стою, вытянувшись «в струнку». Волнения не показываю, смотрю прямо в глаза. Бёрш бьет меня наотмашь по лицу: раз, другой, третий. Едва устоял на ногах. Из носа хлещет кровь. Стою молча.
— Подлец! — шипит капитан. — Немецкие солдаты в твоем возрасте умирают на фронте. А ты? Расстрелять тебя мало! Таких вешать надо, тварь ты болотная! — снова сильно бьет меня по лицу.
В глазах сверкнули искры, но я устоял на ногах.
Все вместе выходим из хаты.
— Где живет та женщина? — резко гаркнул капитан.
— Третий дом с конца, — указываю рукой вдоль улицы.
Молча шагаем по грязи, — впереди капитан и эстонец, сзади фельдфебель, унтер-офицер и я. Сердце застучало сильнее. Нервы напряжены. Но я внешне спокоен и ничем не показываю своей все нарастающей тревоги.
Вот и третий дом.
— Стоять здесь! — приказывает капитан фельдфебелю и вместе с переводчиком и унтер-офицером входит в калитку сада, стучит в дверь. В окне загорается свет. Снова накрапывает дождь. Проходят томительные минуты, решается моя судьба. Дом я назвал не случайно. У его хозяйки — тети Дуси — я брал молоко для капитана и за это давал ей мыло.
Мы продолжаем мокнуть под дождем. Наконец из дома выходят Бёрш, переводчик и унтер-офицер. Они молча проходят мимо нас. Фельдфебель пожимает плечами. Бёрш уходит к себе, переводчик — к себе, унтер-офицер — тоже.
— Марш спать! Да смотри у меня! — на ходу бросает фельдфебель. — Гуляка!
А тетя Дуся, земной ей поклон, сразу же догадалась, в чем дело. Я доверился этой скромной, пожилой украинке и поделился с ней своими мыслями и планами. Эта женщина привязалась ко мне, как к сыну, и хорошо понимала всю сложность моего положения. Она и сказала Бёршу как раз то, что я просил ее сказать, если к ней нагрянут немцы и будут ее допрашивать. Она спокойно подтвердила, что я у нее ночевал и потом целый день пролежал на горячей печке — занемог и только недавно, с темнотой, пошел в часть…
Наутро немцы завистливо посмеивались: «Вот, мол, ему хорошо, он не солдат, ему все можно».