– Ну, все равно, казарму или нет, улица от этого не меняется. – Внезапно его осеняет, и, постучав кончиками пальцев по столу, он обращается к женщине: – Да ведь малыш может его проводить, это всего проще.
Все с тем же выражением замкнутости на лице, женщина в ответ пожимает плечами: «Вы ведь знаете, я не хочу, чтобы он выходил».
Между ними снова начинается спор, – снова, если инвалид – тот же человек, чей голос слышался прежде. Во всяком случае, в противоположность диалогу, доносившемуся тогда из соседней комнаты, сейчас говорит главным образом мужчина, требуя представить веские доводы, заставляющие держать мальчика взаперти, едва выслушивая ответы, он, тоном, не допускающим возражений, отрицает всякую опасность хождения по городу – для ребенка тем более, к тому же идти недалеко, еще и стемнеть не успеет, как мальчуган вернется. Женщина возражает, раздраженно бросая короткие реплики:
– Вы говорили, что это далеко.
– Далеко, если кто не знает. Но не для мальчишки. Он плутать не станет: стрелою промчится прямиком и разом вернется.
– Пусть лучше дома сидит, – говорит молодая женщина.
На этот раз мужчина приглашает в свидетели гостя: ну, если выйдешь, какая сегодня может угрожать опасность? Разве на улицах неспокойно? Разве может что-нибудь до вечера случиться, и т. д.
Солдат отвечает, что ему об этом ничего не известно. А насчет спокойствия на улицах, так это действительно бесспорно.
– Но они могут с минуты на Минуту нагрянуть, – возражает женщина.
Инвалид другого мнения:
– Не раньше завтрашнего вечера, – утверждает он, – или даже послезавтра. Ты как думаешь: иначе сидел бы он тут и спокойно их поджидал?
Это он говорит про солдата и делает над столом широкий, неопределенный жест в его сторону; но что касается самого солдата, он не находит этот довод очень убедительным: ему-то уж никоим образом не следовало бы тут находиться. Инвалид снова втягивает его в беседу, но он, едва приподняв лежащую на колене руку, лишь делает неуверенный жест:
– Не знаю, – говорит он.
Солдат к тому же вовсе не добивается, чтоб его провожали на другой конец города, хотя, по правде говоря, и не знает, что другое ему остается теперь делать. Несмотря на передышку, он ничуть не чувствует себя отдохнувшим, его охватывает еще большая усталость. Он смотрит на молодую черноволосую и светлоглазую женщину с замкнутым лицом, на ней широкий, стянутый в талии передник; смотрит на калеку, кому, видимо, не слишком досаждает его инвалидность, раз он все время стоит, опираясь на костыль, хотя неподалеку есть свободный стул; солдату приходит на ум, уж не опустил ли тот покалеченную ногу на пол? Но он не может себе этого уяснить, потому что инвалид стоит по другую сторону стола, опираясь о его край, и виден только до бедер: пришлось бы нагнуться, приподнять клеенку и заглянуть под стол, меж четырех квадратных ножек, которые книзу становятся тоньше или, утончаясь книзу, в то же время тщательно выточены и украшены желобками, причем вверху они {цилиндрические, гладкие, а в самом конце увенчаны четырьмя кубами, украшенными с двух сторон скульптурными розами, или… Солдат снова глядит на портрет в глубине комнаты: с такого расстояния черты лица на портрете совсем неразличимы; что до деталей обмундирования, надо быть хорошо с ним знакомым, чтобы их разглядеть: перекрещивающиеся на груди ремни, у пояса кинжальный штык в черном кожаном чехле, откинутые полы шинели, обмотки… если не гетры, а возможно, даже – сапоги…
Но вот в двери, ведущие из передней, входит мальчуган. Кто-то подталкивает его ближе к солдату, который по-прежнему сидит за столом. Свободной рукой пихая в спину упирающегося мальчугана, инвалид быстро перебирает костылем, но почти не двигается с места. Раненая нога чуть короче здоровой или слегка согнута, и поэтому, когда инвалид передвигается, нога повисает, на несколько сантиметров не достигая пола.
Мальчик переоделся, несомненно, чтобы выйти на улицу; на нем теперь длинные узкие брюки, из-под которых виднеются высокие башмаки, и толстый шерстяной свитер с отвернутым воротом, спускающийся ниже бедер; незастегнутая накидка свисает до пят, на голове – берет, надвинутый по самые уши. Все одеяние одного и того же темно-синего цвета, или, точнее, различных оттенков одного и того же цвета.
Инвалид отпускает ребенку более увесистый подзатыльник, и тот делает шаг в сторону солдата; при этом он запахивает полы накидки и плотно прижимает ее к телу, обеими руками придерживая изнутри. Мужчина снова повторяет: «Он отыщет эту улицу Бувар, он-то ее отыщет». Мальчуган упрямо уставился вниз, на свои грубые башмаки с каучуковой подошвой, образующей почти вровень с полом желтую черту.
Значит, женщина наконец уступила? Солдат, однако, не заметил, чтобы она в его присутствии разрешила ребенку выйти. Может быть, это случилось не при нем? Но где и когда? Или тут обошлись без ее согласия? Женщина держится сейчас несколько в стороне, она стоит в обрамлении распахнутой двери, выглядывая из полумрака соседней комнаты. Стоит не шелохнувшись, неподвижно опустив руки. Она молчит, но, видимо, только сию минуту что-то сказала и этим, должно быть, привлекла внимание солдата. Женщина тоже сменила одежду: на ней уже нет передника, укрывавшего широкую серую юбку. Лицо ее хранит все то же замкнутое выражение, но выражение это как-то смягчилось, стало более неуловимым. В темноте глаза ее кажутся больше; она смотрит поверх стола, где оставлен стакан, на замершего мальчика, с головы до пят закутанного в темную накидку; невидимые снаружи руки обозначились изнутри на двух разных уровнях: они придерживают полы накидки у ворота и посередине. Человек с костылем, стоящий позади мальчугана, тоже застыл без движения; он сгорбился, склонился вперед, сохраняя шаткое равновесие лишь благодаря костылю, который он держит наклонно, крепко зажав под мышкой, и, приподняв плечо, опирается на него всем телом, причем другой, свободной рукой, полусогнутой в локте, с раскрытой, перевернутой кверху ладонью, он, вытянув указательный и большой палец и подогнув остальные, почти касается спины мальчугана. На его лице застыло какое-то подобие улыбки, пожалуй, «доброй улыбки», но черты его так окаменели, что улыбка эта становится похожей на гримасу: уголок рта вздернут, один глаз полузакрыт, а щеку словно бы свела судорога.
– Он ее отыщет, эту улицу Бувар, он-то ее отыщет.
Все молчат. Мальчик уставился на свои башмаки. Инвалид все так же стоит наклонившись, словно вот-вот упадет; его правая рука слегка вытянута, рот исказило подобие улыбки. Женщина как будто еще дальше отступила в полумрак соседней комнаты, широко открытыми глазами она смотрит сейчас на солдата.
И снова улица, ночь, падает снег. Зажав сверток под мышкой, засунув руки в карманы шинели, солдат с трудом поспевает за мальчуганом, опередившим его на три-четыре метра. Ветер гонит по горизонтали мелкие густые хлопья, и, спасаясь от снега, который хлещет прямо в лицо, солдат ниже пригибает голову и старательно щурит веки, оставляя глаза приоткрытыми. Он едва различает на снегу два черных башмака, которые поочередно то высовываются из-под шинели, то прячутся под ее полами: попеременно один выступает вперед, другой отстает.
Попадая в полосу света газового фонаря, солдат замечает белые пятнышки, которые спешат ему навстречу, отчетливо выделяясь на темной коже башмаков, – чуть повыше они прилепились к матерчатой накидке. Оказавшись в полосе света, солдат торопится поднять голову, надеясь увидеть перед собой мальчугана. Но тот, конечно, уже снова потонул во мраке; а рой белых хлопьев, опускающихся между солдатом и мальчиком, освещен фонарем, и это мешает что-либо различить за его слепящей завесой. Мелкие кристаллики секут прямо по лицу, так что солдат вынужден снова опустить глаза на свою шинель, мало-помалу обрастающую снегом, на небрежно перевязанный сверток, на грубые башмаки, передвигающиеся попеременно, как парные чашки весов, испытывающие параллельные колебания – тождественные, но направленные в противоположные стороны.
Лишь сделав еще несколько шагов и выйдя за пределы светового круга, солдат может, наконец, убедиться, что мальчуган еще тут: освещенный фонарем, его неверный силуэт с развевающимися на ветру полами накидки вырисовывается впереди, метрах в пяти-шести от солдата.