Оба, во всяком случае, отправились в путь с таким намерением. Но перекрестки все множатся, улицы внезапно меняют направление и поворачивают вспять. И нескончаемый ночной поход продолжается. Мальчуган шагает все быстрей и быстрей, солдат не поспевает за ним и вскоре снова остается в одиночестве; единственный выход для него – разыскать хоть какое-нибудь убежище, где бы он мог поспать. У него нет никакого выбора, и он вынужден удовольствоваться первой же раскрытой дверью, какая ему попалась. Это снова жилище молодой женщины в сером переднике – светлоглазой и черноволосой, с таким низким голосом. Солдат не заметил, однако, прежде, что в комнате, где его угощали вином и хлебом, под черной рамой с фотографией мужа, одетого в походную форму, висящей на стене над комодом, кроме прямоугольного стола, накрытого клетчатой клеенкой, стоял и диван-кровать.
На противоположной стене, вверху, почти в самом углу под потолком, чернеет черточка, очень тонкая, извилистая, длиной сантиметров в десять или чуть побольше, – возможно, трещина в штукатурке, возможно, запылившаяся паутинка, а возможно, и попросту дефект белого покрытия, подчеркнутый резким светом электрической лампы, свисающей на голом шнуре и медленно, подобно маятнику, раскачивающейся на этом шнуре. И в такт ей, но в обратном направлении колеблется тень человека со споротыми нашивками и в штатских брюках (не его ли инвалид называл лейтенантом?) – тень, упирающаяся в пол, раскачивается вправо и влево на полотнище запертой двери, уходя то в одну, то в другую сторону от неподвижного тела человека.
Этот псевдолейтенант (но следы отсутствовавших на его гимнастерке знаков различия, видневшиеся на коричневой ткани, говорили о звании капрала) – человек, подбиравший одиноких раненых или больных, – должно быть, предварительно выглядывал из окна нижнего этажа, предпочтительно из того, что приходилось как раз над дверью, пытаясь в полумраке разглядеть тех, кто хотел войти. Это, однако, не решает главного вопроса: как он мог узнать, что кто-то стоит на пороге? Стучался ли мальчуган в закрытую дверь? Солдат, со значительным опозданием догнав наконец своего проводника, – потому что уже давно потерял его из вида и шагал наугад по его следам, – не подозревал, что о его прибытии уже было доложено. И пока, взгромоздившись на узкую приступку, он тщетно пытался разобрать выгравированную на полированной табличке надпись, снова и снова водя по ней кончиками пальцев, в трех метрах над его головой хозяин подробно изучал выступающий из дверной ниши бок шинели: плечо, руку в запачканном рукаве, обхватившую сверток, по форме и размерам напоминающий коробку для обуви.
Между тем в окнах было темно, и солдат полагал, что этот дом, как и прочие, покинут обитателями. Толкнув дверь, он сразу же обнаружил, что заблуждался: в доме оставалось множество жильцов (как, впрочем, наверное, и во всех других домах), и они, один за другим, появлялись повсюду: какая-то молодая женщина забилась в самый угол лестницы в глубине коридора, другая случайно открыла дверь по левую его сторону, наконец, третья – по правую, и, после минутного колебания, она впускает солдата в переднюю, откуда он – в который раз – попадает в квадратную комнату, где теперь и лежит.
Он покоится на спине. Глаза у него закрыты. Серые веки, серый лоб и серые виски, но скулы помечены ярким румянцем. На впалых щеках, вокруг приоткрытого рта, на подбородке – темная щетина по крайней мере четырех-, пятидневной давности. Его сиплое дыхание ритмично вздымает натянутую по самую шею простыню. Багровая кисть с чернотой на суставах пальцев высунулась наружу и свисает с кровати. В комнате уже нет ни человека с зонтом, ни мальчика. Только женщина – она сидит за столом чуть боком, обернувшись к солдату.
Она вяжет из черной шерсти, видимо, какую-то одежду, но работа еще только начата. Большой клубок лежит рядом с ней на красно-белой клетчатой клеенке, края которой ниспадают вокруг стола, образуя по углам широкие жесткие складки, напоминающие опрокинутый кулек.
В остальном комната не совсем такова, какой она запомнилась солдату: не считая дивана-кровати, который он едва заметил во время первого посещения, здесь есть по крайней мере одна вещь, которую важно упомянуть, – высокое окно, совершенно скрытое сейчас огромными красными занавесями, ниспадающими с потолка и до пола. Диван, хотя и широкий, легко мог остаться незамеченным, потому что расположен в углу, и, когда дверь распахнута, она скрывает его от взоров того, кто переступает порог; к тому же солдат пил и ел за столом, повернувшись к дивану спиной; кроме того, внимание его было притуплено усталостью, голодом и стужей, и он мало обращал внимания на обстановку квартиры. Его удивляет, однако, что он проглядел тогда то, что в ту пору, как и теперь, находилось как раз у него перед глазами: окно, или, во всяком случае, красные занавеси из тонкой глянцевитой ткани, напоминающей атлас.
Должно быть, эти занавеси не были тогда закрыты, потому что сейчас, при ярком свете, когда они развернуты во всю ширь, нельзя остаться равнодушным к их цвету. Наверно, при слабом освещении, проникавшем в незашторенное окно меж двух вертикальных, очень узких красных полотнищ, сами занавеси становились менее приметными. Но если дело было днем, то куда же выходило окно? Рисовалась ли в прямоугольнике стекла панорама улицы? При таком однообразии квартала это зрелище не заключало бы в себе ничего примечательного. Либо сквозь стекло виделось нечто иное: двор, возможно, столь тесный, а внизу, на уровне первого этажа, настолько темный, что свет почти не проникал в окно и ничто не привлекало к нему внимания, в особенности если густая снежная пелена мешала различить предметы, находящиеся в комнате.
Невзирая на эти рассуждения, солдат по-прежнему смущен таким пробелом в своих воспоминаниях. Он задает себе вопрос, не могло ли еще что-нибудь из окружающих предметов ускользнуть от его наблюдения и не продолжает ли ускользать и сейчас. Ему вдруг начинает казаться, что необходимо срочно составить полный реестр всех вещей, находящихся в комнате. Вот камин, о котором у него не сохранилось почти никакого представления, обычный камин из черного мрамора, над ним большое прямоугольное зеркало; железная заслонка приподнята, но подставки для дров не видно, а внутри – лишь кучка серой, почти невесомой золы; на мраморе доски лежит продолговатый, плоский предмет – самое большое в один-два сантиметра толщины, но лежит он слишком далеко от края, и под таким углом зрения определить, что это за предмет, нельзя (возможно даже, в ширину – он простирается много больше, чем это кажется); в зеркале отражаются красные шторы – гладкие, атласные, – их складки сверкают вертикальными бликами… Солдату все это кажется пустяками: следует в этой комнате отметить какие-то иные, куда более важные детали, в частности, что-то, смутно осознанное им, что привиделось в тот раз, когда его угостили здесь красным вином и ломтем хлеба… Он уже не помнит, что это было. Он хочет обернуться, внимательней поглядеть в сторону комода, но едва может пошевельнуться: какое-то оцепенение сковало его тело. Лишь предплечья и кисти рук еще движутся.
– Вам что-нибудь нужно? – доносится до него низкий голос молодой женщины.
Она прервала работу, но осталась в том же положении: все еще держит вязанье перед грудью, пальцы – один указательный поднят, другой все еще согнут пополам, таким образом они как бы тоже образуют петлю, голова еще старательно склонилась над работой, но глаза устремлены к изголовью кровати. Лицо женщины озабоченно, сурово, черты напряжены – то ли от усердия, то ли от тревоги за раненого, неожиданно на нее свалившегося, то ли вследствие какой-то иной, ему неведомой причины.
– Нет, – отвечает он, – ничего.
Говорит он медленно, и, что удивляет его самого, слова помимо его воли вылетают неестественно отрывисто.
– Вам больно?
– Нет, – говорит он. – Я не могу… пошевелиться…
– Не двигайтесь. Если что нужно, скажите мне. Это от укола, который вам сделал врач. Он попытается проникнуть сюда вечером – сделает второй. – Она снова опустила глаза и принялась за вязанье. – Если ему удастся. Теперь ни в чем нельзя быть уверенным, – добавила она.