В ожидании, пока какой-нибудь госпиталь сможет принять раненого (что при существующем хаосе могло случиться не скоро), доктор должен был по приходе отправиться домой и захватить необходимые для оказания первой помощи предметы. Но только успели они добраться до жилища молодой женщины, к счастью находившегося неподалеку, снова послышался гул моторов, правда, более глухой, но зато и более мощный. На этот раз то были не простые мотоциклы, но, очевидно, большие машины, возможно, грузовики.
Доктору пришлось еще на какое-то время запастись терпением, прежде чем он осмелился снова выйти на улицу. Все трое оставались в комнате, где на диван-кровати поместили бездыханного солдата. Замерев, они молча на него глядели – женщина, слегка склонившись над раненым, стояла в изголовье, мужчина, не снимая кожаных перчаток и пальто на меху, – в ногах, мальчик – в накидке и берете – у стола.
Солдат тоже, как был, так и остался одетым; шинель, обмотки и грубые башмаки. Он лежит на спине, закрыв глаза. Должно быть, он умер, раз те, другие, к нему не прикасаются. Однако в следующей сцене мы видим его на кровати с натянутой по самую шею простыней, вполуха слушающим невнятный рассказ той самой светлоглазой молодой женщины о какой-то размолвке между добровольцем-врачом в серых перчатках и кем-то еще, кого она не называет прямо, должно быть, это инвалид. Тот действительно много позже, после первого укола, вернулся домой и хотел сделать что-то, против чего возражали те оба, в особенности доктор. Хотя разобраться, в чем суть их распри, было нелегко, поведение обоих противников, их весьма красноречивая жестикуляция, театральные позы, утрированная мимика указывали на жестокие разногласия. Инвалид, одной рукой опираясь о стол, другой потрясает в воздухе костылем; врач, распрямив ладонь, вздымает руки к небесам подобно одержимому, проповедующему новую веру, или главе государства, который отвечает на приветственные возгласы толпы. Испуганная женщина, уклоняясь от вспыхнувшей ссоры, отступает в сторону; но, стоя в отдалении, отстранившись от спорщиков, она повернулась к ним всем корпусом и то наблюдает последние перипетии их распри, становящиеся драматичными, то прячет глаза, словно щитком прикрывая лицо ладонями. Мальчуган сидит на полу, возле опрокинутого стула; его вытянутые и широко расставленные ноги образуют букву «V»; в руках он держит, прижимая к груди, коробку, обернутую в коричневую бумагу.
Далее следуют сцены еще менее ясные, еще более двойственные, но, возможно, столь же бурные, хотя чаще всего немые. Подмостками служат для них места более неопределенные, менее характерные, достаточно безликие; многократно возникает лестница: кто-то быстро по ней спускается, держась за перила и перепрыгивая через ступеньки, почти спирально перелетая через площадки, – и солдат, опасаясь быть опрокинутым, вынужден забиться куда-то в угол. Затем спускается и он, но более степенным шагом, – пройдя в конец длинного коридора, он снова оказывается на заснеженной улице; а пройдя в конец улицы, снова входит в переполненное людьми кафе. Тут все на своих местах: хозяин – за стойкой, врач в пальто на меху – среди кучки прилично одетых людей, расположившихся на переднем плане, он держится, однако, несколько в стороне от остальных и не вмешивается в их разговор; малыш сидит на полу, прислонясь к скамье, перегруженной любителями выпивки, рядом с опрокинутым стулом, по-прежнему сжимая в объятиях коробку, тут молодая темноволосая женщина в платье со сборками, с величавой осанкой, вздымающая свой поднос с одной-единственной бутылкой на нем над головами клиентов, сидящих за столами, и, наконец, солдат, присевший за самым маленьким из столиков, меж двух товарищей, таких же простых пехотинцев, как и он, – как и он, в наглухо застегнутой шинели и пилотке, как и он, усталых, как и он, ничего не видящих вокруг, как и он, окаменевших на стуле, молчаливых, как и он. Все трое на одно лицо; единственная разница: один показан слева, второй – спереди, третий – справа; и руки у них сложены одинаково – шесть рук, одинаково покоящихся на столе, накрытом разрисованной в мелкую клетку клеенкой, по углам ниспадающую жесткими коническими складками.
Не их ли оцепеневшую группку минует подавальщица, поворачиваясь профилем античной статуи вправо, хотя ее туловище обращено в другую сторону – в сторону прилично одетого мужчины, расположившегося в некотором отдалении от своей компании и видном так же в профиль и с того же бока, с такими же застывшими чертами лица, как у нее, как у них. И еще одно лицо сохраняет полную безучастность среди искаженных запальчивостью физиономий всех прочих – это лицо ребенка, сидящего на переднем плане, прямо на паркетном полу в елочку, таком же, как в комнате, и как бы являющемся продолжением того, поскольку их разграничивают лишь вертикальное полотнище полосатых обоев да, пониже, три ящика комода.
Елочки паркета, не прерываясь, достигают тяжелых красных занавесей, над которыми, по белому потолку, продолжает совершать свой круг нитевидная мушиная тень, в эту минуту проползающая неподалеку от трещины, нарушившей целостность его поверхности, в правом углу, у самой стены, как раз перед глазами лежащего на диване солдата, чья голова приподнята на подушке.
Надо бы подняться и взглянуть поближе, в чем же заключается дефект: действительно ли это трещина или нечто совсем иное? Придется, конечно, встать на стул либо даже на табуретку.
Но, вздумай он подняться, другие мысли тотчас отвлекли бы его от этой затеи: солдат должен был бы прежде всего разыскать коробку от обуви, находящуюся, очевидно, в другой комнате, чтобы вручить ее по назначению. Но поскольку в настоящий момент об этом не может быть и речи, солдату остается только неподвижно лежать на спине и, слегка приподнявшись на подушке, глядеть прямо перед собой.
Между тем он чувствует, что сознание у него прояснилось, сонливость почти прошла, хотя тошнит непрестанно и тело все больше немеет, в особенности после второго укола. Солдату кажется, что и молодая женщина, склонившаяся над ним и протянувшая ему питье, глядит на него с возрастающим беспокойством.
Она опять толкует что-то об инвалиде, против которого, видимо, затаила злобу, пожалуй даже ненависть. В разговоре она уже не раз по любому поводу возвращалась к этому человеку, который делил с нею кров, возвращалась, всегда что-то недоговаривая, но в то же время, очевидно, испытывая потребность высказаться; казалось, она и стыдилась его присутствия, и в то же время пыталась его оправдать, что-то опровергнуть, что-то заставить позабыть. Молодая женщина никогда между тем не уточняет, какие узы их связывают. Наряду с прочим ей пришлось выдержать борьбу, чтобы помешать инвалиду открыть коробку от обуви: тот считал, что необходимо ознакомиться с ее содержимым. Впрочем, и женщина задавалась вопросом, что с этой коробкой делать…
– Ничего, как только встану, ею займусь, – сказал солдат.
– Но если это что-нибудь важное, а вы еще долго должны…
Ее внезапно охватывает настоящая тревога, тревога написана у нее на лице, и солдат, полагая, что виновником этой тревоги является он, пробует ее успокоить.
– Не так уж это важно, – говорит он.
– Но что с нею делать?
– Не знаю.
– Вы кого-то разыскивали, это чтобы ее передать?
– Не обязательно ему. Быть может, кому-то, кого он укажет.
– А для того это важно?
– Возможно. Я не уверен.
– Но что там в ней, в конце концов?
Она произнесла эти слова с такой горячностью, что, хотя разговор его утомляет, а содержимое коробки оставляет довольно равнодушным, солдат чувствует себя обязанным рассказать ей все, что знает сам, невзирая на опасения, как бы незначительность эпизода не вызвала у нее разочарования.