Лев Толстой, рассказывая о неумело изложенных условиях задач в учебниках математики, приводит пример синтаксической путаницы, мешающей ученикам быстро воспринимать условие, и затем поясняет: «Затруднение тут не математическое, а синтаксическое, зависящее от того, что в изложении задачи и в вопросе не одно и то же подлежащее; когда же к синтаксическому затруднению примешивается еще неумение составителя задач выражаться по-русски, то ученику становится очень трудно; но трудность уже вовсе не математическая»[93].
Работая над научными статьями, редактор вынужден постоянно заботиться о том, чтобы к трудностям излагаемой проблемы не прибавлялись трудности синтаксические и те, которые возникают «от неумения» автора «выражаться по-русски». Трудность самой науки – это дело неизбежное; трудность же, возникающая из-за неряшливости изложения, непростительна. Усилия читателя должны быть направлены на постижение сущности излагаемой проблемы, смысла изучаемых событий, а не на то, чтобы одолевать затруднения побочные, воздвигаемые «неумением» автора «выражаться по-русски».
«Жена Сергея Петровича Мария умерла от туберкулеза 8 октября 1865 года в Риме, спустя несколько недель после смерти дочери Нины, где незадолго до того умер и их маленький сын».
Автор намеревался сообщить нечто по существу весьма элементарное – даты смерти и место смерти членов семьи некоего Сергея Петровича, но стилистическая небрежность сделала это простое сообщение трудным. К чему здесь относится слово «где»? «После смерти дочери Нины, где незадолго до того умер и их маленький сын»? К дочери Нине? И можно ли из этого предложения понять, кто умер раньше, кто после?
«Перед нами живо встает картина, как смелая сердечная русская женщина, проникнувшись материнской нежностью к „бедной молодежи“, организует им деятельную помощь».
Можно ли сказать «картина, как»? И к кому в этом предложении относится слово «им»? Где здесь существительное множественного числа, к которому может относиться это местоимение? Редактор не имеет права, не смеет допускать, чтобы тысячными тиражами распространялись грамматические ошибки, подтачивающие, уничтожающие благородную точность русского литературного языка.
А грамматические ошибки не редкость в статьях, лежащих на столе у редактора. Иногда две ошибки в одном предложении.
«Указанием на портретность персонажей комедии хотели не только умалить мастерство автора дать обобщающие образы, типичные для русского дворянства, но и натравить на автора дворянство, видевших в этих образах свое подобие».
Умалить мастерство – дать! Натравить дворянство – видевших!
«Язык и стиль поэта носили все особенности языка XVIII века».
Разве можно «носить особенности»? И можно ли с таким пренебрежением к языку и стилю писать о языке и стиле?
…Чем дальше читает редактор, тем сильнее он убеждается, что иные авторы литературоведческих статей сами не слышат себя, что образцовый стиль изучаемых ими писателей не оказывает облагораживающего влияния на их собственный. Чуть ли не в каждом абзаце – столкновения одинаковых или родственных корней, столкновения звуков, неуместные рифмы, тавтология.
«В силу того, что все дошедшие до нас письма относятся к одной относительно небольшой части этого периода – в этом отношении переписка не вполне заполняет образовавшийся пробел».
Или: «Первые опыты могут быть расценены как ценные опыты». Или: «В связи с его стремлением установить связи…» Или: «Новое возобновление сношений последовало в конце шестидесятых годов». Или: «Смешные положения: преследования героя комедии обманутыми им людьми в полном соответствии с традициями старой кукольной комедии не соответствовали содержанию, отраженному пьесой». Или: «Это письмо с особой силой еще раз подчеркивает боль писателя за запуганную и забитую массу и его отношение к подношению адресов».
Сначала редактор самым деятельным и добросовестным образом подчеркивает и зачеркивает тавтологические и просто безобразные повторения: «расценены как ценные», «новое возобновление». Он пишет, что «первые опыты могут рассматриваться как ценные»; он зачеркивает «новое», и фраза становится грамотной: «возобновление последовало». Он уничтожает тавтологию, находит замены часто повторяющимся словам.
Но количество постепенно переходит в качество: читая подобную прозу не абзацами – страницами, редактор постепенно покоряется ей. Постепенно ему начинает казаться, будто иначе не скажешь, будто такого способа выражения – с синтаксическими невнятицами, грамматическими ошибками, рифмами в прозе и прочими уродствами стиля – требует сама ее величество наука, будто это и есть, как сказано в одной статье, «наиболее доходчивая форма доведения до читателя» научного материала. О простоте и естественности речи редактор, загипнотизированный наукообразностью стиля, и помышлять перестает. А между тем «трудных наук нет, есть только трудные изложения, т. е. непереваримые»[94], – утверждал Герцен. «Нет мысли, которую нельзя было бы высказать просто и ясно… – писал он в другом месте. – Буало прав: все, что хорошо продумано, выражается ясно, и слова для выражения приходят легко»[95].