Выбрать главу

Другая послушница, привезенная Манефой в Осиповку, Анафролия, была простая крестьянская девка. В келарне больше жила, помогая матушке-келарю кушанье на обитель стряпать и исправляя черные работы в кельях самой игуменьи Манефы. Это была из себя больно некрасивая, рябая, неуклюжая, как ступа, зато здоровенная девка, работала за четверых и ни о чем другом не помышляла, только бы сытно пообедать да вечером, поужинав вплотную, выспаться хорошенько. В обители дурой считали ее, но любили за то, что сильная была работница и, куда ни пошли, что ей ни вели, все живой рукой обделает безо всякого ворчанья. Безответна была, голоса ее мало кто слыхал.

Мать Манефу Аксинья Захаровна поместила в задней горнице, возле моленной, вместе с домашней канонницей Евпраксией да с Анафролией. Манефа, напившись чайку с изюмом, — была великая постница, сахар почитала скоромным и сроду не употребляла его, — отправилась в свою комнату и там стала расспрашивать Евпраксию о порядках в братнином доме: усердно ли богу молятся, строго ли посты соблюдают, по скольку кафизм в день она прочитывает; каждый ли праздник службу правят, приходят ли на службу сторонние, а затем свела речь на то, что у них в скиту большое расстройство идет из-за австрийского священства: одни обители желают принять епископа Софрония, а другие считают новых архиереев обливанцами, слышать про них не хотят.

— На прошлой неделе, Евпраксеюшка, грех-от какой случился. Не знаю, как и замолят его. Матушка Клеопатра, из Жжениной обители, пришла к Глафириным и стала про австрийское священство толковать, оно-де правильно, надо-де всем принять его, чтоб с Москвой не разорваться, потому-де, что с Рогожского пишут, по Москве-де все епископа приняли. Измарагдушка заспорила: обливанцы, говорит, они — архиереи-то. Спорили матери, спорили, да обе горячие, слово за слово, ругаться зачали, друг с дружки иночество сорвали, в косы. Такой грех — насилу розняли! И пошли с той поры ссоры да свары промеж обителей, друг с дружкой не кланяются, друг дружку еретицами обзывают, из одного колодца воду брать перестали. Грех, да и только!

— А вы как, матушка, насчет австрийского священства располагаете? — робко спросила Евпраксия.

— Мы бы, пожалуй, и приняли, — сказала Манефа. — Как не принять, Евпраксеюшка, когда Москва приняла? Чем станем кормиться, как с Москвой разорвемся? Ко мне же сам батюшка Иван Матвеич с Рогожского писал: принимай, дескать, матушка Манефа, безо всякого сумненья. Как же духовного отца ослушаться?.. Как наши-то располагают, на чем решаются?.. По-моему, и нам бы надо принять, потому что в Москве, и в Казани, на Низу и во всех городах приняли. Разориться Патапушка может, коль не примет нового священства. Никто дел не захочет вести с ним; кредиту не будет, разорвется с покупателями. Так-то!

— Патап Максимыч, кажется мне, приемлет, — отвечала Евпраксия.

— Думала я поговорить с ним насчет этого, да не знаю, как приступиться, — сказала Манефа. — Крутенек. Не знаешь, как и подойти. Прямой медведь.

— Он всему последует, чему самарские, — заметила Евпраксия. — А в Самаре епископа, сказывают, приняли. Аксинья Захаровна сумлевалась спервоначала, а теперь, кажется, и она готова принять, потому что сам велел. Я вот уж другу неделю поминаю на службе и епископа и отца Михаила; сама Аксинья Захаровна сказала, чтоб поминать.

— Какого это отца Михаила? — с любопытством взглянув на канонницу, спросила мать Манефа.

— Михаилу Корягу из Колоскова, — сказала канонница. — Ведь он в попы ставлен.

— Коряга! Михайло Коряга! — сказала Манефа, с сомненьем покачивая головой. — И нашим сказывали, что в попы ставлен, да веры неймется. Больно до денег охоч. Стяжатель! Как такого поставить?

— Поставили, матушка, истинно, что поставили, — говорила Евпраксия. — На богоявление в Городце воду святил, сам Патап Максимыч за вечерней стоял и воды богоявленской домой привез. Вон бурак-от у святых стоит. Великим постом Коряга, пожалуй, сюда наедет, исправлять станет, обедню служить. Ему, слышь, епископ-от полотняную церковь пожаловал и одикон рекше путевой престол господа бога и Спаса нашего…

— Коряга! Михайло Коряга! Попом! Да что ж это такое! — в раздумье говорила мать Манефа, покачивая головой и не слушая речей Евпраксии. — А впрочем, и сам-от Софроний такой же стяжатель — благодатью духа святого торгует… Если иного епископа, благочестивого и бога боящегося, не поставят — Софрония я не приму… Ни за что не приму!..

Меж тем в девичьей светлице у Насти с Фленушкой шел другой разговор. Настя расспрашивала про скитских приятельниц и знакомых, гостья чуть успевала ответы давать. Про всех переговорили, про все новости бойкая, говорливая Фленушка рассказала. Расспросам Насти не было конца — хотелось ей узнать, какая белица сарафан к праздникам сшила, дошила ль Марья Головщица канвовую подушку, отослала ль ту подушку матушка Манефа в Казань, получили ли девицы новые бисера из Москвы, выучилась ли Устинья Московка шелковы пояски с молитвами из золота ткать. Осведомившись обо всем, стала Настя Фленушку расспрашивать, как поживала она после отъезда их из обители.

— Что моя жизнь! — желчно смеясь, ответила Фленушка. — Известно какая! Тоска и больше ничего; встанешь, чайку попьешь — за часы пойдешь, пообедаешь — потом к правильным канонам, к вечерне. Ну, вечерком, известно, на супрядки сбегаешь; придешь домой, матушка, как водится, началить зачнет, зачем, дескать, на супрядки ходила; ну до ужина дело-то так и проволочишь. Поужинаешь и на боковую. И слава те, Христе, что день прошел.