Заехал раз Иван Григорьич в Осиповку размыкать тоску свою в советной беседе с другом изведанным. Пора была вечерняя. В передней горнице вся семья Патапа Максимыча за чаем сидела. Обе дочери и Груня были на ту пору в Осиповке; из обители, куда в ученье были отданы, они гостить приезжали… Патап Максимыч и Аксинья Захаровна при них завели с гостем беседу, толковали про трудное, горемычное житье-бытье его. Настя — тогда ей только тринадцать лет минуло — о чем-то посмеивалась с Парашей, а шестнадцатилетняя Груня прислушивалась к речам говоривших. Отпили чай. С громким смехом Настя с Парашей прыснули вон из горницы и побежали играть в огород, клича с собой Груню, но Груня не пошла с ними… Уселись кумовья за пуншиком, Аксинья Захаровна к ним же подсела с шитьем, рядом с ней Груня с вязаньем.
— Вот и живу я, кумушка, ровно божедом в скудельнице, — говорил Иван Григорьич Захаровне. — Один как перст! Слова не с кем перемолвить, умрешь — поплакать некому, помянуть некому.
— Что ты, батька, — возразила Аксинья Захаровна, — детки по родительской душеньке помянники.
— Что детки? Малы они, кумушка, еще неразумны, — отвечал Иван Григорьич. — Пропащие они дети без матери… Нестройно, неукладно в дому у меня. Не глядел бы… Все, кажись, стоит на своем месте, по-прежнему; все, кажется, порядки идут, как шли при покойнице, а не то… Пустым пахнет, кумушка.
— Это так, — пригорюнясь, ответила Аксинья Захаровна, — правду говорят: без хозяйки дом, что мертвец несхороненный.
— Да что дом! Пропадай он совсем!.. — молвил Иван Григорьич. — Не дом крушит меня, — сироты мои бедные. Как расти им без матери!.. Ходит за ними Спиридоновна, как умеет, усердствует, да разве мать? Ни приласкать, ни приголубить… У отца в дому, а детям горькая доля!.. Призору нет: приедешь из города али с мельницы: дети не умыты, не чесаны, грязные, оборванные. При покойнице разве водилось так?.. Недавно проведал, без меня иной раз голодными спать ложатся. Спиридоновна старуха старая, хворая; где ей за всем углядеть?.. Рада-радешенька до подушки добраться, а работницы народ вольный. Спиридоновна на боковую, они на супрядки, дети-то одни и остались. Того и гляди, что грешным делом искалечутся… Горько житье мое, кумушка!
И, склонив голову на руку, тяжким вздохом вздохнул Иван Григорьич. Слезы в глазах засверкали.
Пристально глядела на плачущего вдовца Груня. Жаль ей стало сироток. Вспомнила, как сама, голодная, бродила она по чужому городу.
— Жениться надо, кум, вот что, — сказал Патап Максимыч.
— Легко сказать, а сделать-то как? — отвечал Иван Григорьич.
— Надо искать. Известно дело, невеста сама в дом не придет, — сказал Патап Максимыч.
— Где ее сыщешь? — печально молвил Иван Григорьич. — Не жену надо мне, мать детям нужна. Ни богатства, ни красоты мне не надо, деток бы только любила, заместо бы родной матери была до них. А такую и днем с огнем не найдешь. Немало я думал, немало на вдов да на девок умом своим вскидовал. Ни единая не подходит… Ах, сироты вы мои, сиротки горькие!.. Лучше уж вам за матерью следом в сыру землю пойти.
— Что ты?.. Христос с тобой! Опомнись, куманек!.. — вступилась Аксинья Захаровна. — Можно ль так отцу про детей говорить?.. Молись богу да пресвятой богородице, не оставят… Сам знаешь: за сиротой сам бог с калитой.
Долго толковали про бедовую участь Ивана Григорьича. Он уехал; Аксинья Захаровна по хозяйству вышла за чем-то. Груня стояла у окна и задумчиво обрывала поблекшие листья розанели. На глазах у ней слезы. Патап Максимыч заметил их, подошел к Груне и спросил ласково:
— Что ты, дочка моя милая?
Взглянула Груня на названного отца, и слезы хлынули из очей ее.
— Что ты, что с тобой, Грунюшка? — спрашивал ее Патап Максимыч. — О чем это ты?
— Сироток жалко мне, тятя, — трепетным голосом ответила девушка, припав к плечу названного родителя. — Сама сирота, разумею… Пошлет ли господь им родную мать, как мне послал? Голубчик тятенька, жалко мне их!..
— Господь возлюбит слезы твои, Груня, — отвечал тронутый Патап Максимыч, обнимая ее, — святые ангелы отнесут их на небеса. Сядем-ка, голубонька. И сели рядом на диван.
— Помнишь, что у Златоуста про такие слезы сказано? — внушительно продолжал Патап Максимыч. — Слезы те паче поста и молитвы, и сам Спас пречистыми устами своими рек: «Никто же больше тоя любви имать, аще кто душу свою положит за други своя…» Добрая ты у меня, Груня!.. Господь тебя не оставит.
— Тятенька, голубчик, как бы сирот-то устроить? — говорила Груня, ясно глядя в лицо Патапу Максимычу. — Я бы, кажись, душу свою за них отдала…
Молчал Патап Максимыч, глядя с любовью на Груню. Она продолжала:
— Сама сиротой я была. Недолго была по твоей любви да по милости, а все же я помню, каково мне было тогда, какова есть сиротская доля. Бог тебя мне послал да мамыньку, оттого и не спознала я горя сиротского. А помню, каково было бродить по городу… Ничем не заплатить мне за твою любовь, тятя; одно только вот перед богом тебе говорю: люблю тебя и мамыньку, как родных отца с матерью.
— Полно, полно, моя ясынька, полно, приветная, полно, — говорил растроганный Патап Максимыч, лаская девушку. — Что ж нам еще от тебя?.. Любовью своей сторицей нам платишь… Ты нам… счастье в дом принесла… Не мы тебе, ты добро нам делала…
— Тятя, тятя, не говори. Не воздать мне за ваши милости… А если уж вам не воздать, богу-то как воздать?
Припала Груня к груди Патапа Максимыча и зарыдала.
— Добрыми делами, Груня, воздашь, — сказал Патап Максимыч, гладя по головке девушку. — Молись, трудись, всего паче бедных не забывай. Никогда, никогда не забывай бедных да несчастных. Это богу угодней всего…
— Слушай, тятя, что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним говорил. — Давно я о том думала, — продолжала Груня, — еще махонькою была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я богу воздать. Как думаешь ты, тятя?.. А?..