Взглянул он на лицо покойницы… Света не взвидел… Злая совесть стоит палача.
Опомнился, когда народ с кладбища пошел, последним в деревню приехал, отдал коней работнику, ушел в подклет и заперся в боковуше… Доносились до него и говор поминальщиков и причитанья вопленниц, но был он ровно в чаду, сообразить ничего не мог.
Уж под вечер, когда разошлись по домам поминальщики, вышел он из боковуши и увидал Пантелея. Склонив голову на руки, сидел старик за столом, погруженный в печальные думы. Удивился он Алексею.
— Отколь взялся, Алексеюшка? — спросил он.
— Приехал вот, — сумрачно ответил Алексей.
— Когда?
— Утром давеча… Во время выносу… Навстречу попалась, — сказал Алексей.
— Вот горе-то какое у нас, Алексеюшка, — молвил, покачав головой, Пантелей. — Нежданно, негаданно — вдруг… Кажется, кому бы и жить, как не ей… Молодехонька была, царство ей небесное, из себя красавица, каких на свете мало живет, все-то ее любили, опять же во всяком довольстве жила, чего душа ни захочет, все перед ней готово… Да, видно, человек гадает по-своему, а бог решает по-своему.
— Как это случилось, Пантелей Прохорыч? — спросил Алексей. — Давеча толку ни от кого добиться не мог. Что за болезнь такая с нею была, отчего?
— Бог ее знает, что за болезнь, — отвечал Пантелей. — На другой никак день, как ты на Ветлугу уехал, Патап Максимыч стал в Комаров с девицами сряжаться. Марья Гавриловна, купецкая вдова, коли слыхал, живет там у матушки Манефы, она звала девиц-то погостить… Покойнице, мнится мне, не по себе что-то было: то развеселая по горницам бегает, песни поет, суетится, ехать торопится, то ровно варом ее обдаст, помутится вся из лица, сядет у окна грустная такая, печальная… Там, наверху, в больших сенях Аксинья Захаровна с покойницей ихни пожитки в чемоданы складывала, а Прасковья Патаповна с Евпраксеюшкой в светлице была… Вдруг она, голубушка, ни с того ни с сего, пала аки мертвая… По дому забегали, засуетились, на руках отнесли ее на кровать… И десять денечков лежала она недвижимая, и не было от нее ни гласа, ни послушания… Перед смертью только очнулась, и уж как же она, голубушка, прощалась со всеми, — камень, кажись, и тот бы растаял. Всякому-то доброе слово промолвила, никого-то не забыла последним своим подареньицем… Все приходили: и работники, и работницы, и с деревни много людей приходило, со всеми прощалась… Один ты, Алексеюшка, не угодил проститься… И только что успела со всеми попрощаться, ровно заснула, голубушка… Тихо возлетела чистая ее душенька ко престолу царя небесного… Да, Алексеюшка, видал я много раз, как люди помирают, дожил, как видишь, до седых волос, а такой тихой, блаженной кончины не видывал… Ни на земле зла не оставила, ни за собой людского зла не унесла… Вот хоть бы сегодня взять… Сколько было на поминах народу, а был ли хоть един человек, кто бы лихом ее помянул?.. Правду аль нет говорю?
— Да, — вымолвил Алексей, отирая платком обильный пот, выступивший на лице его.
— При жизни, пожалуй, и у ней завистники бывали, — продолжал Пантелей. — Кто уму-разуму завидовал, кто богатству да почести, кто красоте ее неописанной… Сам знаешь, какова приглядна была.
— Да, — прошептал Алексей.
— Смертью все смирилось, — продолжал Пантелей. — Мир да покой и вечное поминание!.. Смерть все мирит… Когда господь повелит грешному телу идти в гробную тесноту, лежать в холодке, в темном уголке, под дерновым одеялом, а вольную душеньку выпустит на свой божий простор — престают тогда все счеты с людьми, что вживе остались… Смерть все кроет, Алексеюшка, все…
— Все? — сказал Алексей, вскинув глазами на Пантелея.
— Все, — внушительно подтвердил Пантелей. — Только людских грехов перед покойником покрыть она не может… Кто какое зло покойнику сделал, тому до покаянья грех не прощен… Ох, Алексеюшка! Нет ничего лютей, как злобу к людям иметь… Каково будет на тот свет-от нести ее!.. Тяжела ноша, ух как тяжела!..
Угрюмо молчал Алексей, слушая речи Пантелея… Конца бы не было рассуждениям старика, не войди в подклет Никитишна. Любил потолковать Пантелей про смерть и последний суд, про райские утехи и адские муки. А тут какой повод-от был!..
— Забегалась я, Пантелеюшка, искавши тебя, — сказала Никитишна. — Ступай кверху, Патап Максимыч зовет.
— Что он? — спросил Пантелей, вставая с лавки.
— Лег… Вовсе, сердечный, примучился… Посылать никак хочет тебя куда-то, — сказала Никитишна. — Ты давно ль приехал? — обратилась она к Алексею.
— Давеча во время похорон, — молвил Алексей.
— Вишь, на какое горе приехал!.. Не чаяли мы, не гадали такого горя… Да что ж я давеча тебя не заприметила? — спросила Никитишна.
— На кладбище-то я был, — молвил Алексей.
— Не про кладбище речь, — сказала Никитишна, — за столами тебя не видала.
— Две ночи не спал я, Дарья Никитишна, притомился очень, — сказал Алексей. — Приехавши, отдохнуть прилег, да грехом и заснул… Разбудить-то было некому.
— Как же это, парень?.. И покойницу не помянул и даров не принял, а еще в доме живешь, — сказала Никитишна. — Поесть не хочешь ли?.. Иди в стряпущую.
— Нет, Дарья Никитишна, неохота, — ответил Алексей.
— Ну как знаешь, — молвила Никитишна и потом спросила:
— Патапа Максимыча видел?
— Нет еще, — отвечал Алексей…— Не до того, поди, ему теперь.
При этих словах вошел Пантелей и сказал Алексею, что Патап Максимыч его требует.
— Тебя-то куда посылает?. — спросила старика Никитишна.
— В Городец да по скитам с сорокоустами, — отвечал Пантелей.
И Пантелей и Никитишна обошлись с Алексеем ласково, ничего не намекнули… Значит, про него во время Настиной болезни особых речей ведено не было… По всему видно, что Настя тайну свою в могилу снесла… Такими мыслями бодрил себя Алексей, идя на зов Патапа Максимыча. А сердце все-таки тревогой замирало.
Патап Максимыч раздетый лежал на кровати, когда Алексей, тихонько отворив дверь, вошел в его горницу. Лицо у Патапа Максимыча осунулось, наплаканные глаза были красны, веки припухли, седины много прибыло в бороде. Лежал истомленный, изнуренный, но брошенный на Алексея взор его гневен был.
— Здорово, Алексей Трифоныч! — сдержанно проговорил он, — подобру ль, поздорову ли съездил?
Алексей поклонился. Надо бы сказать что-нибудь, да речи на ум не шли.
— Пантелей сказывал, что ты еще утром приехал, — молвил Патап Максимыч, устремив пристальный взор на тяжело переводившего дух Алексея.
— Так точно, — едва слышно проговорил Алексей.
— Вот какие ноне у нас приказчики завелись, — усмехнулся Патап Максимыч. — Приедет с делом, а хозяину и глаз не кажет. Просить его надо, послов посылать…
— Такое время, Патап Максимыч, — запинаясь, ответил смущенный Алексей. — До того ли вам было?.. Не посмел.
— Чего не посмел? — быстро спросил Патап Максимыч.
— Не посмел беспокоить вас, — отвечал Алексей.
— Так ли, полно, парень? — сказал Патап Максимыч. — А я так полагаю, что совестно тебе было на глаза мне показаться… Видно, совести-то малая толика осталась… Не до конца растерял.
Побледнел Алексей. Ни жив ни мертв стоит перед Патапом Максимычем.
— Что молчишь?.. Аль язык-от в цепи заковало?.. Говори!..
— Не погубите…— простонал Алексей, кинувшись в ноги перед кроватью.
— Губить тебя?.. Не бойся.. А знаешь ли, криводушный ты человек, почему тебе зла от меня не будет? — сказал Патап Максимыч, сев на кровать. — Знаешь ли ты это?.. Она, моя голубушка, на исходе души за тебя просила… Да… Не снесла ее душенька позору… Увидала, что от людей его не скроешь, — в могилу пошла… А кто виноват?.. Кто ее погубил?.. А она-то, голубушка, лежа на смертном одре, Христом богом молила — волосом не трогать тебя.
Заплакал Алексей, припав к ногам Патапа Максимыча.
— Я ль тебя не жалел, я ли не возлюбил тебя, — продолжал Патап Максимыч. — А ты за мое добро да мне же в ребро…
— Согрешил я перед богом и перед вами, Патап Максимыч, — простонал Алексей.
— А перед ней-то, перед голубушкой-то моей, нешто не грешен? — отирая слезы, сказал Патап Максимыч. — А у меня, у старого дурака, еще на мыслях было в зятья тебя взять, выдать ее за тебя… А ты позором накрыл ее… Да что лежать-то? Встань.