— Что ж вы сделали, матушка? — спросила Марья Гавриловна.
— А видите ли, дело в чем, — сказала Манефа, — и на Иргизе, и в Слободах, и в Лаврентьеве всех несогласных принять попов, великороссийскими архиереями благословенных, по своим местам разослали — на родину, значит. Кто где в ревизию записан, там и живи до смерти, по другим местам ездить не смей… Когда до наших скитов черед дойдет — с нами то же сделают… Потому и сама я в купчихи к нашему городку приписалась, и матерей, которы получше да полезнее, туда же в мещанки приписала… Когда Керженцу выйдет решенье… нашу обитель чуть не всю в один город пошлют. Там и настроим мы домов к одному месту… Может, позволят и здешне строенья туда перевезть… Часовни хоть не будет, а все же будем жить вкупе… Не станет нынешнего пространного жития, что же делать! Не так живи, как хочется, а как господь благословит… И не я одна так распорядилась, во многих обителях и в здешних, и в Оленевских, и в Улангерских то же сделают. Вкупе-то всем жить будет отраднее.
— А мне-то как быть тогда, матушка? — тревожно спросила Марья Гавриловна.
— Вам, сударыня, беспокоиться нечего, ваша статья иная…— сказала Манефа. — Не в обители живете, имени вашего в списках нету.. Путь вам чистый на все четыре стороны.
— А как меня в Москву вышлют да выезд оттоль запретят?.. Тогда что?.. Жить в Москве для меня смерти горчей — сами знаете, — говорила взволнованная Марья Гавриловна.
— Не сделают этого, — молвила Манефа.
— Как не сделают? — возразила Марья Гавриловна. — Про Иргиз поминали вы, а в Казани я знаю купчиху одну, Замошникова по муже была. Овдовевши, что мое же дело, поехала она на Иргиз погостить. Там, в Покровском монастыре игуменья, матушка Надежда, коли слыхали, теткой доводилась ей…
— Знавала я матушку Надежду. Как не знать? — молвила Манефа. — Знакомы были, письмами обсылались. И племяненку-то ее знала…
— Году у тетки она не прогостила, как Иргизу вышло решенье, — продолжала Марья Гавриловна. — И переправили Замошникову в Казань и запретили ей из Казани отлучаться… А родом она не казанская, из Хвалыни была выдана… За казанским только замужем была, как я за московским… Ну как со мной то же сделают?.. В Москву как сошлют?.. Подумайте, матушка, каково мне будет тогда?.. Призадумалась Манефа.
— Да, и так может случиться, — сказала она. — Вам бы, сударыня, к нашему же городку в купечество записаться. Если б что и случилось, — вместе бы век дожили..
Схоронили бы вы меня, старуху…
— Капитал объявлять надо, — молвила Марья Гавриловна.
— Известно, — подтвердила Манефа.
— А капитал объявить, надо торговлю вести, — сказала Марья Гавриловна.
— Зачем? — возразила Манефа. — Наш городок махонький, а в нем боле сотни купцов наберется… А много ль, вы думаете, в самом-то деле из них торгует?.. Четверых не сыщешь, остальные столь великие торговцы, что перед новым годом бьются, бьются, сердечные, по миру даже сбирают на гильдию. Кто в долги выходит, кто последню одежонку с плеч долой, только б на срок записаться.
— Зачем же это? — с удивленьем спросила Марья Гавриловна. — Оставались бы в мещанах, коли нет капитала.
— А от солдатчины-то ухорониться?.. — ответила Манефа. — Рекрутски-то квитанции ноне ведь дороги стали, да и мало их что-то. А как заплатил гильдию, так и не бойся ни бритого лба, ни красной шапки… Которы сродников много имеют, — в складчину гильдию-то выправляют. В одном-то капитале иной раз душ пятьдесят мужских записано: всего тут есть — и купецких сыновей, и купецких братьев, и купецких племянников, и купецких внуков. А коль скоро все из лет выйдут — тогда и гильдию больше не платят, в мещанах остаются… Этак-то не в пример дешевле квитанций обходится, особенно коли много сродства к одному капиталу приписано.
— Ну, меня-то пускай в солдаты не забреют, — усмехнулась Марья Гавриловна. — А коли мне капитал вносить, так уж надо в самом деле торговым делом заняться… Я же по третьей не запишусь.
— Вам надо по первой, — молвила Манефа. — Как же можно в третью с вашим капиталом?
— А в вашем городу по первой-то много ль приписано? — спросила Марья Гавриловна.
— По первой! — усмехнулась Манефа. — И по второй-то сроду никого не бывало. Какой наш город!.. Слава только, что город. Хуже деревни!..
— То-то и есть, — молвила Марья Гавриловна. — Не то что по первой, по второй если припишусь, толков не мало пойдет. А как делов-то не стану вести — на что ж это будет похоже?..
— Какими же вам, Марья Гавриловна, делами заниматься? — сказала на то Манефа. — Дело женское, непривычное… Какие вам дела?
— Да хоть бы на Волге пароходы завести? — подняв голову, с живостью молвила Марья Гавриловна. — Пароходное дело хвалят, у брата тоже бегают пароходы — и большую пользу он от них получает.
— Куда вам с пароходами, сударыня! — возразила Манефа. — И мужчине не всякому такое дело к руке приходится.
— Приказчика найду, — молвила Марья Гавриловна.
— Разве что приказчика, — сказала Манефа. — Только народ-от ноне каков стал!.. Совести нет ни в ком — как раз оберут.
— Эх, матушка, будто на свете уж и не стало хороших людей?.. Попрошу, поищу, авось честный навернется. Бог милостив!.. Патапа Максимыча попрошу. Вот на похоронах познакомилась я с Колышкиным Сергеем Андреичем. Патап же Максимыч ему пароходное дело устроил, а теперь подите-ка вы… По всей Волге гремит имя Колышкина.
— Слыхала про него, — отозвалась Манефа. — Дела у него точно что хорошо идут.
— Благословите-ка, матушка, — молвила Марья Гавриловна.
— На что? — спросила Манефа.
— Капитал объявлять, пароходы заводить, приказчика искать, — сказала Марья Гавриловна, весело глядя на Манефу.
— Суета! — сдержанным, но недовольным голосом молвила игуменья, однако, немного помолчав, прибавила: — Бог благословит на хорошее дело…
— Да ведь сами же вы, матушка, и гильдию платите и купчихой числитесь.
— Мое дело другое, сударыня. — Ради христианского покоя это делаю, ради безмятежного жития. Поневоле так поступаю… А вы человек вольный, творите волю свою, якоже хощете… А я было так думала, что нам вместе жить, вместе и помереть… Больно уж привыкла я к вам.
— Что ж? И я возле вас в городу построюсь. Будем неразлучны, — сказала Марья Гавриловна.
— Разве что так, — ответила Манефа. — А лучше бы не дожить до того дня, — грустно прибавила она. — Как вспадет на ум, что раскатают нашу часовню по бревнышкам, разломают наши уютные келейки, сердце так и захолонёт… А быть беде, быть!.. Однакож засиделась я у вас, сударыня, пора н до кельи брести…
И, простившись с Марьей Гавриловной, тихими стопами побрела игуменья к своей «стае».
Из растворенных окон келарни слышались голоса: то московский посол комаровских белиц петь обучал. Завернула в келарню Манефа послушать их.
Глава тринадцатая
Василий Борисыч в Манефиной обители как сыр в масле катался. Умильный голосистый певун всем по нраву пришелся, всем угодить успел.
С матерью Манефой и с соборными старицами чуть не каждый день по нескольку часов беседовал он от писания или рассказывал про Белую Криницу, куда ездил в лучшую пору ее, при первом митрополите Амвросии. С матерью Аркадией водил длинные разговоры про уставную службу на Рогожском кладбище и рассказывал ей, как справляется чин архиерейского служенья митрополитом. Мать Назарету утешал разговорами о племяннице ее Домнушке и о порядках, какие заведены в Антоновской палате, где она при старухах в читалках живет. С Таифой беседовал о хозяйственных распорядках; оказалось, что Василий Борисыч и по хозяйству был сведущ. Мать казначея наговориться не могла с таким хорошим гостем… А больше всего дружил он с матушкой Виринеей, выучил ее, как свежие кочни капусты сберегать на зиму, как рябину в меду варить, как огурцы солить, чтоб вплоть до весны оставались зелеными. Раз до того заговорился с ней гораздый на все Василий Борисыч, что даже стал поучать матушку-келаря, как ветчину коптить. Мать Виринея плюнула на такие слова, обозвала московского посланника оболтусом и шибко на него прикрикнула: «Вздурился, что ль, батька? Разве в обители жрут скоромятину?» Это не помешало, однако, добрым отношениям Василия Борисыча к добродушной Виринее: возлюбила она его, как сына, не нарадуется, бывало, как завернет он к ней в келарню о разных разностях побеседовать… Про белиц и поминать нечего — души не чаяли они в Василье Борисыче, все до единой от речей и от песен его были без ума, и одна перед другой старались угодить, чем только могли, залетному соловью… Сам Василий Борисыч из девиц больше с певчими водился. Они и в разговорах поумней других были, и собой пригожее, и руки у них были не мозолистые, не закорузлые, как у рабочих белиц, а нежные, пышные, мягкие. Это с первых же дней скитского житья-бытья спознал Василий Борисыч. А пуще всего заглядывался он на смуглую, румяную, чернобровую Устинью Московку. Еще в Москве видал он ее у знакомых, где Устинья два лета жила в канонницах, «негасимую свечу» стояла… Там еще, где-то на Солодовке, с Устиньей он шашни завел, да не успел до конца добиться — дочитала она свечу и уехала в леса за Волгу…